Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И из трубочки Мишель пригласит пить чай. И ведомый мокрой весенней звездой я пойду… Пойду с благой вестью.

А потом от Мишеля я позвоню Гиршойхету:

— Давай — ронять — слова… — начну я.

— У телефона? — спросит Гирш, слегка не понимая.

— «Я слово позабыл, что я хотел сказать…»

— Фимочка? Привет. Ты забыл сказать «Здравствуй». Что же ты пропал? И голос у тебя сел…

— «Во всей Италии прекраснейший, умнейший, любезный Ариост немножечко охрип…»

— А-а… — потеплеет Гирш, узнавая. — «Ты наслаждаешься перечисленьем рыб и перчишь все моря нелепицею злейшей?»

— «В Европе холодно. В Италии темно. Власть отвратительна, как руки брадобрея…»

— Фимочка, «не искушай чужих наречий».

— Что делать, если «на языке цикад пленительная смесь».

— «Из грусти пушкинской и средиземной спеси»? — спросит меня он.

И тогда я перейду на прозу, не выдержав напора:

— Привет, привет… Это я.

— Откуда ты звонишь? Случайно не «с улицы, где тополь удивлен»?

— Нет, я из тепла, из комнаты Мишеля… Пью чай. Пьем чай и говорим о Шурике. А ты?

— Да так, ничего. Читаю. Вот книженция любопытная… Заходи. По вечерам мы принимаем… Мишелю привет.

— А сегодня рождество Христово. Знаешь? И пахнет весной.

— Да, да, у нас тоже. Просто совсем меняется воздух… Правда, довольно холодная весна. И «голодный старый Крым, как был при Врангеле — такой же виноватый…» Спасибо, что позвонил. Приходи. Маме привет. Звони… Привет Мишелю.

Звони… Звони… Звони… — как эхо.

Глава 33

Братец мой. Бедный дурачок. А вот, поди ж ты, живет полной жизнью. Да-с. А ведь страшен же, особливо когда гости. Орет, обливается потом, радуется, приглашает налечь — голос густ, туп, дик, глаза навыкате, смеется дурацким хрюком и горловыми, грудными выстрелами в гортань и обратно. Он безумен — вот что думаешь, глядя, как он гребет, гребет руками гостей. «Гребите, — вспомнил я, — гребите смолоду…» Что это? А ведь душевный человек, если так, помимо гостей и вообще… Я не знаю. Страшно вспоминать то, чего не было никогда. О, Господи!

Вот я и проснулся, и сажусь на постели. Как видно, вся эта жизнь мне приснилась.

Я всегда сажусь под прямым углом, если на живот давит съеденное. А оно давит. Я люблю поесть перед сном, часов в двенадцать, а то и в два. Погружаю голову в холодильник, стою так и ем — что попадется. Но уж не отхожу, пока не наемся. Тоже, поза, наверно, влияет — стоишь так, согнувшись, наедаешься. А потом — сны. Давит — и я просыпаюсь, сразу, как от толчка.

Сажусь на постели и испуганно смотрю в окно. Там тьма, ни фонарика. Вообще, ветер, холодно. И все такое. Света не зажигаю, сижу так, голову свесив, и сплю. И животу легче. Так проходит час.

Вообще, я стал по ночам обжираться. После прогулки по сырому городу, наглотаюсь ветра, надышусь всего — и к ночи аппетит страшный. Но зато потом страдаю. Съеденное давит на диафрагму, и я задыхаюсь… Сижу, и потихоньку светает. Тогда я снова ложусь.

За дверью шелестит мама. Вообще, у меня под боком кухня, совсем под ухом. Все шорохи и бульканье сливаемой воды (и мочи) я слышу. И как бумажкой шелестят. И мало ли что… Все слышу. Туалета-то у нас нет. Разве что между дверьми присесть. Или вниз, в дворик спуститься. Но уж бегом. А бегом не всегда можно. Порой и стремглав полетишь, а не успеешь. У знакомого моего одного тоже туалета нет. Он мне так и говорит: «Ты, говорит, стучи, когда входишь. А то вдруг войдешь, а мама на ведре. Неудобно». Действительно, неудобно. И я стучу. Всегда. И хорошо делаю.

Так вот, все шорохи и бульканье, и звуки жизни — все в ушко ко мне натекает, все в раковину ушка моего стекается, так на службу и иду, расплескать боюсь.

Глава 34

Потом еще один мой знакомый явился. Из тех изменившихся (из изменивших) — из обращенных, я бы сказал. Руки у него как-то очень изменились. Совсем другие стали. Большие, что ли, тяжелые. Сырые. Мясные очень. И не то, чтобы влажные, но мокрые по структуре. Ну… просто как куски сырого мяса. Омерзительным стало его пожатие. Огромные руки врача-массажиста, с какой-то женолюбивой кожей.

И всегда, начиная разговор о литературе, непременно кончаем о бабах. Обязательно скатываемся. То есть, поначалу всегда о любви. Чуть ли не в смысле полета. А потом непременно на акт сползаем. Сама по себе тема, слов нет, замечательная. Но при чем тут литература? При том. Вдумайся…

— Тут фокус, загадка, необъяснимый ход, правда? — говорит он и коварно улыбается. — Как видно, тут связь, — говорит он в другой раз. — Тут все тесно и взаимно входит одно в другое. Здесь взаимозамена, и мы не всегда видим, когда она возникает. Как в жизни, по принципу вдоха и выдоха, путем спуска и нажатия. Нет?

В таких случаях я теряюсь. Я сам не могу понять, как это происходит. Но в этой теме мы увязаем прочно. И, измазавшись, уже не можем выбраться. Стоя на ветру, с погашенными сигаретками, говорим о половых извращениях, о влагалищных немощах его знакомой, о запрещенных диагональных приемах, мутных брызгах любви.

— Главное, вовремя сменить тональность и дыхание. А степень риска свести до максимума. Иначе одна печаль.

Тут мы уже забылись, какую-то грань проскочили. Плохо. Назад возвращаться поздно. А он уже не может остановиться. Хотя хочет. Но виноват я. Я ведь слушаю, изредка в азарте что-то вставляю, поощряю его. Вот в чем дело. И противно мне, и меня уже воротит, и вообще — домой хочется. А он говорит и на меня наступает. Я уже и так мордой верчу, уже отворачиваюсь, жадно глотаю ветер, сырость, звездный дух. Уже мы на мостовой (я, вернее), уже совсем сдвигаюсь в сторону, а он говорит, говорит…

— А палец в попу — это, по-видимому, ее венец. Во всяком случае, ей так казалось.

— Ну, это уже чересчур.

— Да-да, ты прав… Но в искусстве все иначе. Там совсем другое. Пойми.

— Нет, и в искусстве то же самое. Мы с тобой заблуждаемся. Разница только в приемах и в подходе. А срез — тот же. Хотя плоскости не сходятся. И это даже хорошо.

Ну все. Мы перешагнули самих себя. Мы уже блюем. Надо уходить. И поскорее!

— Ну все, я пошел.

— Да, надо спать. Но как строить сюжет, это для меня загадка… Я провожу тебя до того фонаря.

И на прощанье дает сочную, мясную ладонь.

Глава 35

Какие мы все бедняги! Убитые горем, без денег и женщин… Куда нам пойти? Вокруг нас осень и дождь. Осень и шелест. Кругом такая желтая погода!

Сколько лет идет дождь и моет нашу мостовую, а в подъездах стоят и безотрадно мочатся в сумерки белые кони, пока балагулы не сгрузят уголь. Почему-то всегда уголь сгружают в дождь и в сумерки. Лошади заходят во двор сами — они уже знают дорогу. И молча сгружаются.

В такой дождь спят все площадочники города. Им недолго еще осталось. Скоро их совсем не станет. Вот уже последний — Мендель — сгорел от водки.

Привоз пустеет. Ветер работает подметальщиком. Он из богатых нищих. Он тот, кто собирает в свою торбу остатки фруктовых обедов. Ночью ветер пирует. Запах этого пира дает нам счастье.

Но пока — дождь загоняет последнего прохожего под навес. Крупные слезы роняет мясной корпус в пустое поле Привоза. В корпусе пусто, как в церкви. Дождь тихо стучит в высокие окна. В углу над кучей городского говна, летают и воют волосатые сумасшедшие мухи.

Ветер и дождь относят в Александровский сквер старые газеты, клеит их на пустые скамейки… Вздуваются от ливня события в Югославии, военный переворот в Дамаске, падение правительств, маневры НАТО, выборы президента, на полях республики… На полях республики гуляет дождь. Дождь безнаказанно владеет переулками. Врывается на броню мостовых. Вталкивает в подъезды одиноких старух.

Хорошо сидеть в такую погоду где-нибудь в уборной на пятом этаже и смотреть на крыши: там гуляет парижский дождь и опускаются знаменитые одесские сумерки… В канализационные трубы прибывает вода. Из средневекового окошка совиной уборной виден кусок здания в мавританском стиле. Там дождь неприступен. Гуляет вовсю, моет старые камни. Там начинается осень.

30
{"b":"85869","o":1}