Глава 21
Сны теснят мою жизнь. Бедная, убогая жизнь уступает им, и могучие сны раскованным действом и мощным сюжетом топчутся по моей голове.
Между тем, сны моих друзей не дают мне покоя. Сны моих друзей не давали им покоя.
У меня сны какие-то, черт их знает, узкопленочные, любительские, всегда черно-белые — не сны, а одна видимость. Часто размыты очень. Вижу их, как сквозь дождь. В общем, не то. У них они другие: глобальные, широкоформатные, цветные, крупным планом и хорошо озвученные. Там все смешалось: тетя Геня и президент Макариос, родные молдаванские улицы и астральный пейзаж Кассиопеи, картофельные грядки Дофиновки и апельсины, извините, из Марокко… По-моему, они меня морочат. Нет у них таких снов. Все эти припадочные видения и исторические намеки, эти спиритические сеансы, дефлорация девственниц из клуба кинопутешествий, цветные наплывы, эти диктующие из гроба фараоны и якобы авиационные катастрофы, все эти оперные декорации, загорающиеся от одного взгляда — просто бред замученных неизвестностью людей, которым нужны мои впечатления. И они на себя наговаривают. И себе ужасаются…
А Гриша со своим скромным сном, где он сидит и тужится на пустой базарной площади в Кишиневе, где сумерки и ему стыдно, потому что разъехались телеги — Гриша со своим сном может заткнуться. Он у них не проходит. А напрасно.
— По-твоему, так у Гриши даже сны лучше, чем у нас? — накинулся на меня один друг. — Тут ты себя выдаешь с головой. Не понимаю, чем тут можно восхищаться… Ну, допустим, Паша Бенц — так он судак, ему простительно. Но Шурик?! И ты — тоже, туда же… У вас какая-то подозрительная симпатия друг к другу. А ведь все вы заблуждаетесь! Да-да. Заблуждаетесь относительно друг друга. Один я знаю цену, потому что все-таки смотрю со стороны, и мне виднее… Сны! Подумаешь, сны. Я тебе такие сны порасскажу, что места не хватит (на всех). Хочешь?
Но я не захотел. Я устал. Я хотел домой.
— Главное — видеть цветные сны, — говорил он. — Цветной сон — признак породы. Верный знак шизофрении, таланта, склонности к пороку, к безумию. Это — проверено. Черно-белыми снами я бы на твоем месте не гордился… Поговори с Юрой. Он тебе расскажет свои. А Гланц растолкует. Тогда ты поймешь толк.
Глава 22
Аркаша стал встречать гостей в потных лыжных штанах, запустил маленькую возмужавшую пятерню в распахнутую волосяную грудь и говорил о негативах и позитивах. Поддержать этот разговор мог не каждый. Но многие старались. Это была та преамбула, без которой разговор мог вообще не состояться. Некоторые старательно готовились. Выписывали журналы «Советское фото», «Вестник фотокора».
— По-моему, он стал дорожить временем больше, чем собеседником. А?
— Вот тут он прав. Хотя это и хамство. Нет?… Да, он изменился. Перестал суетиться. Стал напорист в своих фотографиях. Стал что-то знать.
Сам же объяснял себя так:
— Кем я был раньше? Мальчиком для всех, уличным прекраснодушным искателем интересного. На самом деле я ничего не делал. Я просто узнавал о том, что делают другие. С этим я решил прочно завязать. Надо работать. Вот что я неожиданно понял. У человека должно быть дело. Дело, которое приносит ему ощутимую пользу.
— Дело, которому он служит?
— Не пошли.
— А пользу материальную?
— Всякая польза материальна. Даже духовная… Только тот, у кого есть подруга, работа и очаг, имеет право жить. У меня это почти есть… Три инстинкта. Их надо удовлетворять. Иначе непонятно, зачем все?
— Какие же?
— Охота, самка, потомство. Все прочее — гиль, — (Аркашу понесло). — Фрейд тысячу раз прав. И возражать ему бесполезно. Потому что он назвал главное. И обосновал. Советую почитать.
— Да-а. Ты основателен… Ну, и как у тебя реализуется эта троица?
— Очень просто. Я работаю, значит иду на охоту. Добываю пищу. Если угодно, огонь и шкуру. Обуваю своего детеныша. И я горд.
— Ну, а жилище?
— С жилищем худо. Тут я еще не достиг…
Глава 23
Как— то набрели на больную тему:
— Как ты можешь работать в школе? Как можно так долго скрывать свое безумие? Скрывать то, что ты сумасшедший?…
— Да, это тяжело. Не представляешь, как это трудно. Пот просто градом. Ученики, мне кажется, только к концу года догадываются. Да и то не все. Сразу, сначала — мне удается их огорошить.
— А администрация?
— Она чует это, по-моему, с первого взгляда. Но если у меня на руках приказ… Впрочем, я думаю о ней слишком хорошо. Как правило, она очень слабо ориентируется в тонкостях… Но чует, что я чужой. Другой.
— Н-да… А коллеги?
— Вот с коллегами дружен. Тут отношения, если они есть, более человеческие.
— Ну, естественно. Потому что они тоже чокнутые. Каждый по-своему, разумеется. Кроме отпетых гадов. Те нормальны… Но как все-таки тебе удавалось так долго продержаться?
— Разве это долго?… Вообще не знаю… Иногда урок совершенно невозможно довести до конца. А ведь надо. И я старался. По-моему, они видели, как я мучаюсь. Это тяжело скрыть. Часто к концу урока я вообще не соображал, что происходит. Но какие-то стереотипы срабатывали. И все как-то шло… А в мозгу ужас какой-то. Мне кажется, я работал с ними только маленьким кусочком мозга. Все остальное не использовалось. Остальное гуляло где-то на воле, в деревьях. В иных местах. Если бы я включился полностью… я очень часто хотел… было бы лучше…
— Для кого?
— Для детей, конечно. И для меня. Нет? По-моему, да. Теперь я думаю, что да… По крайней мере, я бы жил. И они бы тоже начали жить. Хотя они всегда живут больше, чем учителя. И главное — дольше. Ну, это другое… Короче говоря, меня изматывает этот постоянный контроль над собой. И над ними.
— Брось. Если бы его не было, знаешь что было бы? Дети бы выбили стекла, спустились бы по водосточной трубе, директора бы повесили сразу, а любимых учителей заперли — и подожгли бы здание. Выпустили бы одну тетю Клаву. А ты говоришь…
Глава 24
Толик мне объяснял:
— Я стал трудно жить, Фима. Я стал непонятен самому себе. Хотя внешне все кажется не таким. И подчас я выгляжу обманчиво… Но я перестал видеть путь и пути. Встречаться сразу с четырьмя женщинами — это мой минимум, ниже опускаться я не имею права. Но это же ужасно! Ты понимаешь? Ужасно! И вот так я живу двадцать восемь лет, без звезды в голове. Это не каждому дано… Жизнь меня заносит в уютные чистые квартиры с белыми обеденными скатертями и фруктовыми вазами, с каким-то ритуалом, с чаепитием. Это мне внове, и я этому сдаюсь. Пока. Там, на паркетных полах, находится место и для меня. Я отдыхаю… Но я бездельничаю, я не работаю, мне нужна командировка, дождь, наладка деталей. Дело. Хотя я и ухитряюсь, сидя тут, чинить кастрюли (дома), ухаживать за бабами, одновременно вести переговоры, зарабатывать деньги и писать сценарий! И все-таки я не у дел… Меня несет, я же — в стороне. И это меня мучит. Мои мозги где-то ра ботают, а душа спит отдельно. Как это может быть? (Когда я плыл по Волге, мне все казалось иначе. Как видно, надо больше бывать на Волге. И чаще плыть к ее низовьям).
— Я познакомился с одним дегустатором, — сообщил Степаныч. — Из офицеров. Он из Луцка. Занятный тип. Интересуется Кантом. Пишет стихи. Работает членом-корреспондентом в «Вечерней Одессе». Пишет о коммунальных квартирах. Очень занимательный тип… Вчера я с ним пил. У него — брат двоюродный, механик, в Ростове. От него жена ушла (от брата). Много мне рассказывал интересного… А в Одессе жить не может. Хотя хочет. Страдает водобоязнью… Но дегустирует — художникам нечего делать! Так вот, он сейчас банщиком хочет устроиться. Хочет познать жизнь во всей наготе. Я ему обещал помочь… Но стихи — невероятные. Представляешь, пишет в стиле Юры. Но хуже. Вчера меня зачитал. Я еле ушел… Но кадр редкий. Как он меня только нашел? Меня все находят. Это все потому, что я умею слушать. Страшное свойство.