Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Выйти было непросто. Над дверью, во тьме горело красное слово ВЫХОД. Но если ткнуться, наткнешься на туго запертую снаружи дверь. Чтоб народ не расходился. Чтоб досмотрел. По сути выхода не было.

Выход был. Выход был в детстве. В детстве был выход в океан. Надо только вернуться. Броситься вплавь. Р-раз — и в воду! В грозную шипящую пену — бултых — с головой — и поплыли…

Вот оно — море.Понт Евксинский.

— Ах, Черное море — вор на воре!…

Ветер, ветер должен ударить в лицо. Море, а там Босфор — синий, как на детской картинке — и Дарданеллы.

Ветер Австралии обвевает субтропики Черноморья. Мальчики, которым по четырнадцать, грезят Монтецумой, индейцами, капитаном Куком, островами, пряными запахами колониальных товаров, пиратами, смуглым Робинзоном, далекими странами с загадочными названиями, отважными капитанами над картами морских течений.

Вспомнил лето 1951-го. Мне шестнадцать. Я перешел в десятый. Нестерпимо тянуло уехать.

Дрожало марево пляжей. Далекое золото скал Лузановки обещало захватывающий грудь холодок путешествия. Густые горячие водоросли разметались на берегу, лечебная грязь лиманов сохла и трескалась, как старинные фрески, на солнцепеке.

Нестерпимое зловоние мертвых мидий оставалось внизу. Я поднимался вверх — запущенный мальчишками воздушный змей. Дыбом вставали на мне волосы от терпкого морского ветра. Па-а-летели!…

Я писал тогда тяжелые, душные стихи о любви. И погибал от возвышенной страсти — и плотских желаний. Одно почему-то всегда исключало другое. Наверно, это было плохо. Но это было так. Я хотел и того, и другого. Неба и хлеба. И это было ужасно.

Прощай, кораблик! Плыви один. Я тут останусь. Я останусь там, где живет девочка в соседнем дворе. Пока. Покедова!

И потом — женщины. Их было чересчур много на юге. Больше, чем везде. Они так и кишели. Особенно на пляжах. Смуглые руки закинув, обнажая гущу подмышек, тяжелые губы подставив солнцу, лежали, смежив глаза, на песке, — и дурманящий запах их плоти кружил мне голову. Хотелось схватить их железной хваткой — за щиколотки: не просто прикоснуться, а взять их, как рабынь. Но даже подойти, подползти было трудно, почти невозможно. Голодный волчонок шалыми глазами пожирал грациозную лань, идущую к водопою…

Невыносимо, невыполнимо! Билось, подбрасывая песок, сердце.

Приходили уверенные, длиннорукие, как орангутанги, мужчины. Их-то ничто не заботило. И развратным ртом смеялась комсомолка. Сволочь, сволочь!

Потом все проходило, омывалось прохладным морским рассолом. Пляжи пустели, надвигались закат и ветер. Была острая зависть и тоска.

А утром лето начиналось снова. Великое лето 1952-го. Кончались экзамены. Кругом — пчелиное гудение страшного лета, бабочки облетали мою голову, кровь яростно неслась сквозь вены, выметая соль из закоулков; они взбухали и опадали, как морской прилив.

Потом был Крым. Теплая палуба, качающаяся под звездами, скрипит и пахнет морем. Ветер то тушит, то возжигает звезды. Со лба моего улетает пена.

Бриз остужал мою голову. Хотелось бессмертной любви, подвига, поэтической славы. Я плакал.

Глава 11. Бурная переоценка

Тихо, расскажи все по порядку. Значит, так…

Все началось на кухне. Кровавые огрызки колбасы напомнили впечатлительному мальчику камеру пыток. Потом — тесто. Тесто росло на глазах, как зоб; оно лопалось, вздыхало, пукало, ерзало по духовке, пока не достигло горячего потолка. Тогда оно пустило слезу и сразу изжарилось. Вкусно пахло коржиками с семитатью. Пейсах уже летал над еврейской кухней. Праздник витал над городом.

Кошка давилась в углу, никто не помог ей. Она знала, что никто не поможет, и стойко пыталась проглотить еще живую, ребрастую рыбу.

Мама в переднике, запачканном рыбными кишками, била в кастрюли, как в литавры. Наступал час обеда. Мальчик слушал колокольный звон. «Ты слышишь звон гусиного набата, Николай?» — хотелось ему спросить. Кого? Зачем? Никто ничего не знал. Не было никакого Николая. Мир был странен.

Раздался стон или плач, какой-то почти человеческий. Толя дико скосил глаза: в углу рыба медленно заглатывала мокрую от пота и страха кошку. Так начался его испуг. Его внимание к себе.

Потом пришел Дима Мильнер.

По Преображенской кротовито-шелудиво полз вечер.

Ночью появился Модест Павлович. Он был в комнатных чувяках, в пледике внакидку, тихий. Тронул спящее толино плечо.

Толя повернулся медленно, как торпеда. Надел очки. Спросил:

— Что скажете?

— Извините… Я пришел посидеть. Там дождь.

Он указал на окно.

— Сидите. Вы мне не мешаете, — сказал Толя. — Котлеты на кухне.

И повернулся к стене.

— Спасибо.

Гость сел в кресло и задремал.

«Этот Модест ко мне привязался», — подумал Толя и быстро заснул.

Толя решил все изменить. Решил все сменить: друзей, белье, знакомых. Шла бурная переоценка:

— Я малоподвижен. Надо двигаться. Всем телом. Надо убрать вес. Перестать сочинять. Пусть этим занимается другой кто-нибудь. Фима. Или Олег. Кому нечего делать другого… С работой — все. Кранты. Пора взяться за батю. Я даю ему в последнее время обильную пищу для его размышлений. Ничего, пусть привыкает. Я ему не враг. Но я хочу жить. И потом — я должен рассчитаться. (Не надо меня перебивать!) Завтра же разобью стекло в отделе кадров. Спущу с лестницы главного инженера. Заставлю подписать мне заявление. Все это скучно. Эти коридоры ведут куда-то не туда. Везде мне мерещатся задние проходы. Душно, темно, волосато. Каждый день учреждение пердит. Ровно в пять часов оно выбрасывает нас в город. На что надеются эти суки из конторы?

Он только что поел. Ковыряя в зубах большим пальцем, выплевывал мясо, брезгливо читал повестку. Его куда-то приглашали. Куда-то звали. Кажется, в суд. Зачем-то. Почему-то. Кто-то. Черт знает кто. Или это за зелень? Или за ту стычку с типом того знакомого незнакомца, с шарфом… А? Нет, это другое. Он бросил бумажку на стол. Красногубо улыбнулся.

— Ты видишь, Фима, как все стало выходить? Повестка в суд, туда, сюда. Мансы. Мне же — глубоко безразлично. Как и повсюду. Нет, меня это не колышет. Другое занимает мой ум. Ты понял? Как и всех. Что будем делать? По-моему, надо увидеть Лангера. Это первое. Он обещал мне фанеру. Дело в том, что я решил выточить из нее два треугольника…

— ?!

— Один я подарю Сереже Лиману. Обещал. Другой оставлю себе. Для нужд. Это так, пока. Пусть лежит. Как тебе известно, я все делаю медленно, и она созреет. На всякий случай. Это первое… Потом я займусь пилой. Это меня избавит от бед. На первых порах… А к писателю Львову я не пойду. Он из профессионалов. Это меня к нему влечет. И одновременно отталкивает. Но я решил застраховаться. Я понесу ему моего «Модеста», когда стемнеет. Я хорошо вижу в темноте. Так видит не всякий. Как ты думаешь, есть смысл нести к нему моего «Модеста»? Он будет в состоянии? По-моему, риск мнимый. Я только об одном боюсь: что я не сумею скрыть того, что я о нем думаю. Это меня немного смущает. Но это тот крен, который я преодолею.

Толя аккуратно запеленал рукопись, и, когда показались первые звезды, мы вышли.

Плыл в радужных нефтяных разводах, в слезах фонарей город. В проводах прыгали сумасшедшие макаки — семафоры-мигалки. В сумерках прошел дождь, город пролился неоновым рекламным светом, отражался в лужах, скользил, рос куда-то в сторону, как в кривом зеркале.

Проносились в капюшончиках знакомые. Пробегал Етров (Олежек), Рэй (Петушок), Лихтер (Шурок)… Ах, многие, многие там были!

Олежек в зеленой широкополой шляпе, видавшей виды, прикуривал на ветру у теплого ханыги по имени Серж. Тот моргал гнойными глазками и пытался спросить:

— З-за ско… з-за ско… з-за скоко… купил…

15
{"b":"85869","o":1}