…И тогда, тогда в свои мелкие пять лет после обеда, когда уложили спать, шепоток нянечки кому-то за дверь, и Он, как крыса на дудочку Нильса, только не прекращайте на полуслове, шепчите, шептайте, не шелохните, не спугните сочетания шипящих с глухими, проглатываемыми согласными.
Белый вентилятор с тремя крыльями был тогда выключен, безветрие под потолком, трещина от лепнины в белой замазке, обмелевшая к плафону пропеллера. Тёплые блики вечернего солнца, рождающие зримые в вышине видения, скрытые в неровностях и трещинах на побелке. Чьи-то прообразы, прототипы, контуры, очертания. Одураченный кем-то усач, остроносая женщина в профиль, пенсне лишь намёком, прозрачно, шпион одним глазом за кем-то подглядывает, что-то бдит, и чётко отмеряны, расчерчены инструментами готовальни границы пустыни на карте.
И каков объективно тот вентилятор, огромный для пятилетнего? Или нет объективности, только сравнения?
Палата мер и весов, где метр под колпаком в футляре. Жонглёр играючи крутит трость, а для дошкольника эта трость в собственный рост.
«И две мухи, две мухи под потолком».
А Он, пятилетний, тогда наблюдал, засыпая, как летали две мухи под вентилятором, отрывисто чертили прямые углы, острили гипотенузы, резкие развороты в одной плоскости. И ещё отрок, Он тогда вдруг отчётливо понял, ощутил ясно и даже почувствовал какой-то привкус строгости мысли: «Дальше будет только хуже; хуже, чем сейчас». Его первое взрослое размышление в той безмятежности пятилетнего. Дальше будет только хуже. И это не зависит ни от чего: ни от того, будет ли Он любим, весел ли, много ли у Него в будущем будет денег, будет ли Он успешен. Ухудшение не зависит от места, от обстановки, событий… просто дальше будет только хуже.
И потом, когда старше, как смешны Его юношеские потуги, как предательство самого себя пятилетнего, когда кто-нибудь, по доброте души Ему говорил: не торопись, останься, подумай хорошенько, уйти всегда успеешь… Я ухожу к новой жизни, взмах руки вверх, в пустоту, в другую страну, к новому пейзажу… Но это не зависит ни от места, ни от… дальше будет только хуже. Словно скатываешься всё ниже и ниже, и оттуда уже не выбраться.
Всплыл зачем-то подслушанный года три назад шёпот Макса с какой-то зазнобой по телефону:
– Милочка, я никогда не работаю – два в один или два в два. Я работаю только – один в два или один в три.
Макс вернулся с балкона:
– Тигрушка – плюшевая игрушка. – Макс надгрыз яблоко с хрустом, как деревенский пацан. – За это уважаю кошек и презираю собачью преданность. Это здесь она ластится вся клубочком, а на природе гроза округи. Сначала притащила в зубах мышонка, затем перья с костями и клювом галчонка, а потом, самый попс, дрыгающуюся пёструю верёвку лапой прижимает. Гадюку удавила, похвасталась. Я проснулся за полдень под виноградником, там над двором штакетник, смотрю, лежит странно, вытянулась неестественно. Думал, кранты, околела от яда, а она зевнула и когти расправила. Я бы перекусил что-нибудь. Ты как?
Сквозь щёлочки чуть разомкнувшихся век:
– Начинается. Мы так никогда из дома не выйдем.
Макс кончиком языка облизал губы и вкусно почмокивал:
– Пару бутербродов с ветчинкой, с белым жирком, мягкой кожицей, с вмятиной от суровой нити.
– Хорошо бы где-то на улице.
– Хи-ха! Два красавчика… присаживаемся за столик… две пинты пива… И пока носят, достаём из бокового кармана коллекционного пиджака свёрток в парафиновой бумаге. Такие жирные пятна. Выкладываем прямо на скатерть, разворачиваем с четырёх сторон. Бутерброды смялись, булка поломалась, жёлто-прозрачное масло чуть ли не капает…
– За соседним столиком четыре дамы в чопорных перьях, россказни о достижениях. Упитанная Сладкоежка, молчаливая Филолог, Попечительница всех освещённых приютов и Губернатор-женщина из провинции. В пальцах-щипчиках круассаны, оттопыренные мизинцы…
– Уж совсем какой-то Людовик… – И взмахом руки Макс скинул наваждение бутерброда. – Ладно, как там из твоего лексикона о костюмах?
– Костюм надел – весь день фартовый.
– Вот от тебя народ и шарахается как от слишком сосредоточенного жандарма. Помню-помню выражение твоего лица, это трагедия всей твоей жизни.
22
Спасённый от варваров причудливый стиль, перешедший в очередную неискренность. Архитектура – словно строил сам Борромини, статуи почти как у маэстро Бернини, балюстрада, кариатиды, пилястры. Президентский дворец обращён к своим гражданам длинным балконом и караулом настолько почётным, что сам караул под охраной агентов в штатском.
Гуляя по площади с Максом, Он поймал себя на мысли, что конная статуя Первого из первейших, которая всю Его жизнь высится на каменной глыбе и давит копытом змею, прошла несколько фаз развития.
Сначала постамент был объектом для лазания и пятнашек, потом антуражем для дружеских споров о философии, а теперь это самый верный ориентир для свиданий.
Конь под тираном встал на дыбы, а сам предводитель народа даже не оголяет в порыве шпагу – гневного взгляда достаточно.
«Как же мелочны и убоги нынешние правители из деревни, которые не попадали в шторм, не рубили мачты, не регулировали секстант при ошибке малого зеркала, не крутили в кают-компании глобус во время мировой катастрофы. Деревенщина размышляет, что выбрать между игрой на взятки и мизером».
В самом центре площади голубой бассейн с фонтаном воспевает морскую победу под командованием Первейшего флотоводца, и на гранитных бортах бассейна возлежат хищники и скалятся любвеобильному Максу.
Макс обернулся на ходу:
– Здесь побудь. Я кое-кого приметил, кому шею намылить надо. Плебей давно карцер не видел, распоясался дилер. Далеко не отходи. Три минуты.
Ничего не оставалось, кроме как покурить, и любитель пейзажей Бланшара огляделся.
Четыре студентки на парапете фонтана. Голубые джинсы, белая бахрома. Три худышки и Портос забавляет кривляньем Атоса, поедая попкорн. Черпают поочерёдно горстями со дна пакета, обманывая бдительность постового, ведь гвардейцы глупей мушкетёров.
Хулиганкам королевских мушкетов грозит штраф за кормление птиц на площади, но законы глупее веселья, и королевские фаворитки втихаря крошат и крошат кукурузу голубкам. Попкорн полезен белому пуху и серому оперенью.
Рядом с ними Арамис, закинув ножку на ножку, с лисьим прищуром оценивает фланирующих мимо мужчин. Каблучок качается под неслышимый менуэт мандолины, и лукавые фантазии бродят в хитрой душе.
И только упорная Д’Артаньян сгорбилась над учебником и, перебарывая сонливость, пытается заучить злосчастный параграф. Её голова склоняется всё ниже и ниже, глаза смыкаются, лиловые подтяжки на её плечах провисают безвольно, но она снова выпрямляется, снова стряхивает с себя дремоту и продолжает зубрить.
Вдруг за тюльпаном фонтана, за мельканьем ниспадающих, как параболы, струй, что разбиваются в брызги, некто весь в чёрном, неизвестный, неузнанный, которого толком не разглядеть, прошёл мимо всадника на крейсерской скорости и рассёк всё пространство на «было» и «будет».
Паника прокатилась волной по брусчатке и вразнобой захлопала крыльями. Голуби, обгоняя друг друга, вспорхнули из-под ног незнакомца и взлетели над фонтаном, плечами, причёсками. И даже те, кто клевал попкорн, сорвались, пытаясь догнать рыхлую стаю. Студентки отмахивались и отстранялись от хлопающих рядом с их лицами крыльев, но голуби промеж них пролетели как оглашённые. И когда над площадью стая превратилась в серую россыпь, голуби, как длинная фата на ветру, развернулись обратно и, пролетев над всеми туристами, покинули дворцовый предел.
Четыре студентки обернулись лицом к парапету, пытаясь сквозь брызги разглядеть неизвестного. Губы облизаны, попкорн не доеден. Наглец покинул противоположный берег фонтана и двигался к постаменту. Интрига повисла, как в девичьем дневнике многоточие.
Д’Артаньян вскочила на каменный рант и даже привстала на цыпочки, но поздно – чёрный силуэт скрылся за памятник. Лиловые подтяжки на слаксах щёлкнули с вызовом. Не рискнулось, упущен.