Хозяйка, выглядывая из кухни, румяная от огня, довольно улыбалась. Хозяин следил за кувшином зорким глазом, что-то сам себе подсчитывал.
К пиву велел подать добрый Хинрик всем яичницы, а там и колбасы поспели на рашпере.
Смолкли разговоры, когда наполнились кружки и тарелки. Пришлось Хинрику доставать из пояса заветную монету. Увидели крестьяне живой солид, переглянулись меж собой да ниже склонились над тарелками, веселее заработали челюстями, попросили добавки. Ещё не раз подзывали мальчишку с кувшином.
От тарелок отрывая лица, поглядывали на Хинрика хитрыми глазами; говорили опять по-немецки:
— Знаем мы, что ты немец! — и эстонское словечко вставляли: — Saksa... Ты у нас самый немецкий немец! И говорить не нужно...
Глотали поскорее и прихлёбывали, щедры были на приятные слова:
— Ты даже в kirik[49] впереди немцев идёшь. И все немцы на тебя, Хинрик, равняются. Знаем... Не нужно доказывать.
Ножами от колбас куски отсекали, горячую яичницу хватали руками.
— У тебя немцы учатся слово держать. Сказал, что угостишь, — и угощаешь!
Хинрик чувствовал себя господином за этим щедрым столом. Добрым благодетелем. Милы ему были эти речи, тешили слух. Гордость за себя, за щедрость свою распирала ему грудь.
Крестьяне друг другу подмигивали:
— Спроси у нас в Пылау в любом дворе: где живёт немец Хинрик? И сразу ответят: немец Хинрик в замке живёт. А мы добавим: очень щедрый saksa наш Хинрик.
Как будто светлее стало в корчме. И не так убого уже выглядели прокопчённые стены и посечённые ножами столы. Розовый куст пышным цветом расцветал за хлебосольным столом. Поднимался над столешницей лик солнца. Это был Хинрик, внимающий льстивым словам. Круглыми глазами смотрел он на красные масленые губы, на чавкающие рты; но чавканья не слышал, а слышал он прекрасные речи.
Дули хитрые крестьяне в первую дуду, простую выводили мелодию:
— Пойди в поле и у любого работника спроси: где немца Хинрика найти? И тут же тебе ответят: немец Хинрик в замке сидит, важными делами заправляет...
— Так уж и важными... — скромничал Хинрик.
Другие подпевали, дули во вторую дуду:
— Скажут: в корчме он сидит, добрых людей щедро угощает...
— Это — да. Это — так.
Слушал Хинрик и почёсывался от удовольствия, скромно улыбался. Мальчишке кивал, чтобы не забывал пива подливать его говорливым друзьям.
Но всё хорошее однажды кончается. Вот опустели кружки и тарелки, наполнились наконец желудки.
И послышались старые речи...
— Знаем мы, какой ты немец, Хинрик! И родню твою, что с немытыми пятками, знаем... — посмеялся один из крестьян.
— Никакой ты не немец, — заметил язвительно второй, прищурил недобро глаза.
И другие сказали, ударил в голову хмель:
— Мы и родителей твоих знаем: лямку они тянули наравне со всеми, немцу в глаза искательно заглядывали. И про деда слышали, что баронам прислуживал, как цепной пёс. Не он ли у них кубьясом был, мечтал до опмана[50] выслужиться? Да дух испустил — собака!..
Вмиг завял буйный розовый цвет, погасло солнце.
Хинрик от обиды даже с лавки привстал:
— Вы... Пиво моё пьёте, яичницу мою едите и колбасу, а предка моего ругаете... Люди вы, похоже, мелкие и бесчестные! Люди вы бессовестные! Достойного человека слышать не хотите, и разговаривать с вами — то же, что глухому ослу басню рассказывать. И сидеть мне здесь с вами — без толку время терять и своё достоинство принижать. Да и пфеннигов теперь на вас жалко.
Более за стол не садясь, полагая, что излишне продолжать спор, направился Хинрик к выходу.
Неслось ему презрительное вслед:
— Шагай, шагай, немецкий ублюдок! И пфенниги свои немецкие уноси. От них дурно пахнет — козьими катышками так и несёт. Дерьмо!
Огрызался Хинрик, закрывая за собой дверь:
— Вот не знает немец, что вы, неблагодарные, здесь прохлаждаетесь. Узнал бы — выпорол бы на конюшне.
— А ты доложи, прихвостень немецкий!..
Глава 21
Вряд ли юная девица, перебирающая цветы,
думает о муках святого Себастьяна
рам был огромен. Подходя к нему через площадь, Николаус раздумывал над тем, что в былые времена, когда храм этот строился, людей в здешних местах жило поболее. Он ещё укрепился в этой мысли, когда вошёл внутрь храма. Все жители деревни — сколько их было? двести? триста?.. — могли уместиться тут на нескольких скамьях. Сколько бы их ни было, они могли утонуть в его пространстве — под этими великолепными сводами, что уверенно и величаво устремившись ввысь, сомкнулись где-то в дымке под самыми облаками, — могли затеряться в полутёмном углу за колоннами.
Николаус шёл по храму, и звук шагов его разносился далеко — тихим шелестом от стены к стене, от галереи к галерее, всё выше и выше; там, под сводами, он плутал, множился, будто был это звук шагов не одного человека, а уж множества людей, будто был это не звук шагов Николауса, а донёсся из глубины веков шум тяжёлой поступи тех рыцарей, что впервые пришли на эту землю, что завоёвывали её, что несли заблудшему язычнику слово Христово и вместе с ним спасение, что огнём и мечом карали упрямого и строили и крепили великое орденское государство на ужас соседям. Николаус преклонил колено перед алтарём и довольно долго пребывал в неподвижности, между тем звук его шагов всё ещё не мог угаснуть под сводами.
В огромном широком окне за алтарём стоял Иисус-великан. И он распахивал Николаусу своё сердце. Должно быть, всякий раз, когда ясным утром поднималось над Ливонией солнце, оно зажигалось у Иисуса-великана в его открытом сердце. И через сердце Иисуса оно светило в души молящихся. На алтаре Николаус увидел деревянную фигуру святого Себастьяна, римского легионера, капитана лучников. Мученик был привязан к стволу какого-то дерева; грудь Себастьяна и живот пронзали несколько стрел. Святого Себастьяна Николаус видел и на огромной фреске на стене, в глубине правого нефа. Себастьян — бородатый мужчина средних лет, с множеством свежих шрамов на теле — преградил римскому императору путь и кричал ему гневное в лицо: «Не будет вам мира, пока вы не перестанете лить невинную кровь!». Задумался Николаус: только ли Диоклетиану это святой Себастьян кричал?..
Когда Николаус вышел из храма, Хинрик уже поджидал его; сидел у стены на земле, держал в руке недоеденную рыбку и клевал носом.
Они возвращались в Радбург по безлюдной дороге.
В последние дни погода стояла жаркая. Так и в этот день солнце припекало на славу. Те, кому приходилось трудиться на земле, радовались каждому облачку, кланялись каждому дуновению ветерка. Жаворонки звенели в небесах, кузнечики — в травах. Не было кругом ни души... Нет, были какие-то люди в гуляющем поле в сей жаркий послеполуденный час. Николаус присмотрелся. Он узнал Ангелику и Мартину. Девушки, обмахиваясь платочками, сидели в траве, перебирали сорванные цветки и аккуратно складывали их в широкую корзину. В некотором отдалении от них, дабы не смущать юную госпожу грубым обличьем и не слышать секретных дамских разговоров, стояли двое стражников. Николаус знал: всегда, когда Ангелике было нужно зачем-то выйти из замка, её сопровождали двое-трое воинов или работников. Стражники стояли, опершись на алебарды, вяло переговаривались и, по всему было видно, отчаянно страдали от жары в своих обязательных стёганках и касках; они утирали руками пот с лица и шеи, поворачивались к лучам солнца спиной, время от времени прикладывались к жбанчику с водой.
Мартина, видно, приметила путников на дороге и сказала о них госпоже. Ангелика взглянула, узнала Николауса и в некоей непонятной растерянности быстро отвернулась. Николауса удивило, что девушка даже не помахала ему рукой. Однако издали он ей учтиво поклонился, будучи, впрочем, уверен, что она его поклона не видит. Он думал при этом, что, может, обидел Ангелику ненароком вчера или позавчера — каким-нибудь неосторожным жестом, необдуманным словом; может, он не сделал чего-нибудь, чего должен был сделать, чего от него ожидали, или, наоборот, позволил себе лишнего... и в том и в другом случае юную хозяйку замка разочаровал. Но потом Николаус перестал терзать себя вопросами, ибо в своё время он ещё у кого-то из древних вычитал премудрость: даже самому разумному мужчине не дано знать, что на уме у юной девицы.