— Сказки, — улыбнулся Николаус, не открывая глаз.
Верно, преувеличивал и приукрашивал Хинрик, дабы Николауса поразить.
Продолжал слуга:
— Многие так говорят, пока сами не увидят. И я так говорил. Кто видел её ясно, уверены: Эльфрида ищет ребёночка своего Отто и не может найти. Беззвучно появляется, беззвучно исчезает. Никому она не причинила вреда, однако все её боятся. А кто видел её — стоящую в дверях или бредущую по комнате, — так те страшатся её до смерти. Говорят, что она приносит несчастья...
Словоохотливый Хинрик всё говорил и говорил. Иногда, замолчав, ждал ответа, но не дождавшись, продолжал свои байки. Потом он слез с сундука и, тихо подойдя к кровати, заглянул Николаусу в лицо.
— О, да вы заснули, господин...
Пользуясь неожиданно представившейся возможностью, слуга снял с колышка у двери шляпу Николауса и перед зеркалом примерил её. Надвинул на самые брови, через секунду сдвинул на затылок, повернул набок. Покривлялся — округлил и вытаращил глаза, затем сложил трубочкой губы, словно собираясь отпить из кружки вина, брезгливо наморщил свой остренький лисий носик, попробовал подвигать ушами, дразня тем самым кого-то невидимого, похожего на осла; оставив кривлянья, Хинрик сделал надменное лицо, будто был сыном барона или даже самим бароном, собирающимся отчитывать глупых, нерадивых слуг; потом, совсем как шут, открывающий спектакль и предваряющий действо эпиграфом-монологом, поклонился; он поклонился своему отражению, публике то есть, поклонился, смешно отставив тощий зад, потерявшийся в поношенных суконных штанах, снял шляпу и замысловато взмахнул ею пару раз, повторяя подсмотренные где-то движения галантные.
Николаус тут во сне вздохнул, от того перепуганный Хинрик оступился и едва не упал. Оглянувшись, повесив шляпу обратно на колышек, он крадущимся шагом с поспешностью удалился.
Когда за Хинриком закрылась дверь, Николаус повернулся на спину и, раздумывая о чём-то, долго смотрел на золотые звёзды балдахина, тускло поблескивающие в сумеречном свете. Взгляд его был ясен и твёрд. Но ни малиново-небесного, золотозвёздного балдахина, ни стен замка, окружавших его, он как будто не видел. Вообще Николаус смотрел так, будто в Радбурге его и не было, будто стремительным бесплотным духом проносился он где-то далеко-далеко, будто посещал он день вчерашний и дерзал заглядывать в день завтрашний (который Господь ещё только набрасывал созидающей кистью на полотне времён) и вершил какие-то судьбоносные дела. И мы, люди маленькие, не многозначащие в великом, вечном круговороте вещей и событий, давних и будущих, а также вещей и событий сущих, не возьмёмся даже предположить, о чём разумный юноша Николаус мог сейчас думать, прозревая таким ясным взглядом и тяжёлый балдахин над головой, и каменные стены замка.
Глава 14
Приветливое лицо — лучшее блюдо
ежал Николаус на чёрной, на мягкой земле. Или он сам был — земля. Чёрный конь, самый чёрный из коней — чёрный, как сама ночь, — бежал по бескрайнему полю. Ночь окутывала его звёздами. Только звёзды позволяли Николаусу видеть этого дикого, гордого коня. Быть может, конь этот сам был — звёзды; быть может, взрастили его, великолепное созвездие, сами небеса; быть может, силу свою и мощь он нагулял на тех заоблачных, невообразимо далёких небесных пастбищах. Глядя в ночь, напрягая зрение, видел Николаус этого сказочно красивого коня и слышал всё яснее его тяжкий топот. Бегом своим неудержимым конь-великан рождал бурю. Свистел грозно воздух, громче гудела земля, где-то далеко-далеко шумели воды. В порывах ветра взметалась к звёздам чёрная грива и затмевала полнеба. Всё ближе был конь, уж ясно видел Николаус, как скалил дикий жеребец белые зубы среди звёзд, как косил он на звёзды налитые кровью, злые глаза. И вот невольно зажмурился Николаус, ибо конь, заслоняющий небо, промчался над ним, чёрным ветром пронёсся, и пахнуло от него жаром, пахнуло нестерпимым жаром от потного сильного зверя. Тяжёлые острые копыта едва не изломали Николаусу кости, едва не сорвали они плоть с костей — так близко от него ударили в землю копыта. Горяч и зол был необъезженный дикий конь, попирающий землю, сминающий травы, рождающий бурю...
А потом смотрел Николаус в дальние дали, сосредоточенно и долго вглядывался во тьму, в середину ночи, под звёздные небеса, выискивал жадным взором его — ускакавшего чёрного коня. Бежавшего по земле без седока. Вечно бежавшего. Вечно рождавшего бурю. Оглянулся Николаус, услышав будто стон... Седок-то остался здесь. Вот он лежал — на чёрной, на мягкой земле. Вот он лежал — чёрный, как земля. Или он сам был — земля...
Думал Николаус: кто же этот чёрный конь? Ливония, раскинувшаяся под звёздами?.. или это горячая удача его?..
Коня уж и след простыл, но всё не утихала рождённая им буря. Ветер Николаусу волосы трепал, ветер давил ему на ресницы, принуждая закрыть глаза, ветер трогал его за плечо и тянул за руку и что-то тайное, что-то искушающее нашёптывал ему в уши. Николаус хотел разобрать — что, но не мог, а ветер ураганный всё тянул его и тянул, словно хотел непременно унести его к звёздам...
...Его кто-то легко, но настойчиво тянул за руку:
— Господин! Просыпайтесь, господин, — это был Хинрик. — Ох, и крепок же ваш сон! Поднимайтесь, господин Николаус. Стол готов, и вас уже ждут...
Сегодня Николаус уже проходил по этому залу, но, войдя тогда с яркого дневного света, не успев привыкнуть зрением к полумраку, не смог этот зал хорошенько рассмотреть. Теперь, проходя галереей под самой крышей, под дубовыми стропилами, тёмными от времени, затем спускаясь по широкой с поскрипывающими ступенями и массивными резными перилами лестнице, он увидел: зал так высок, что по нему могли бы привольно летать птицы. Примерно до половины своей высоты стены были забраны в кленовые панели, крытые лаком; выше панелей — простенки между редких стрельчатых окон завешаны неяркими старинными гобеленами. У торцовой стены из красивых, необработанных камнерезом камней был сложен камин — такой большой, что в нём легко разместилась бы на вертеле туша быка. Явно это был очень старый камин, ровесник замка, — действительно предназначенный для того, чтобы на частых, и обильных, ставших уже легендарными пирах запекать огромные цельные туши для угощения многочисленных рыцарей-монахов, вернувшихся в замок после усмирения бунтующих язычников. Сколько знал Николаус, в последнее столетие столь больших каминов не делали.
Старинный длинный стол на трёх опорах, занимавший едва не треть зала, стол, за которым могли разместиться и пять десятков человек и на котором когда-то, возможно, устраивались поединки, был сплошь заставлен блюдами и толстыми зажжёнными свечами — в подсвечниках и без них. К столу были приставлены несколько стульев, коим более подходило бы название трон; именно такими представлял себе Николаус троны германских князей и королей — мягкими, с высокими спинками, с удобными подлокотниками. По числу стульев Николаус понял, что участников трапезы сегодня будет всего четверо. Пять или шесть слуг сновали по залу — от стола к выходу в кухню и обратно — и ставили на стол всё новые блюда, кубки, ковши, графины. Уж некуда нож было воткнуть, но все несли и несли чаши, а с пышущих жаром противней снимали бронзовой лопатой свежие хлебы.
Барон Ульрих фон Аттендорн и дочь его Ангелика уже спустились из своих покоев и поджидали Николауса у раскрытого сундука с книгами — перелистывали одну из книг.
Они посадили дорогого гостя на самое почётное место — посередине стола; сами сели с торцов. Слуг, пытавшихся внести в убранство стола ещё какие-то завершающие штрихи, баров удалил коротким властным жестом.
Поражённый количеством блюд и закусок, Николаус развёл руками:
— Зачем столько еды, дядя Ульрих? Разве мы сможем это съесть?
— О, слышу, в тебе заговорил бережливый купец! — засмеялся барон. — Смалланы — они и дома, и в гостях Смалланы. Но не тревожься. Всё, что останется, слуги после отнесут ландскнехтам. Я уже велел откатить к ним несколько бочонков пива, — тут он гостеприимно повёл рукой. — Что ж, приступим к трапезе. Госпожа Фелиция вот-вот подойдёт. У неё в обыкновении немного опаздывать.