— Но, но! Сторонись! — покрикивает жлоб и нахлестывает кнутовищем своих рыжих лошадок, тычущих в народ свои потные морды.
Народ, занятый рассматриванием покупаемых вещей — сапог, пиджаков, сорочек, гармоник, игрой в ремешки[10], медленно поднимает головы, с улыбкой оглядывает смешного мужика, похожего в своей свите, бараньей шапке, надвинутой на самые глаза, и круглой бороде на тюленя, и неохотно и вяло расступается. Мужик сердится и нервничает. Он проползет вместе со своей телегой и одрами аршин с четвертью и стоп. Потом — опять аршин с четвертью и опять стоп. И так без конца.
— Но, но! Сторонись! О, штоп вас, идолы! На дорогу стали! — ревет он, выведенный из терпенья, медведем.
Ругань его, рев и сердитое лицо вызывают в толпе раскатистый смех, шутки и остроты.
— Чего сердишься? Подумаешь, начальство, писарь или староста едет, — говорит ему спокойно и серьезно степенный барышник, как елка увешанный часами, цепочками и миниатюрными костяными брелоками, в которых можно увидать очень занимательные картинки — почтенную матрону, вылезающую из ванны, и девственницу без лифа с распущенными волосами.
— Боже мой! Боже мой! — скулит жлоб. — Да как же, милый человек, не сердиться? Едешь, едешь и никакого тебе удовольствия. Все на одном месте стоишь.
— Ну и постой. Эка беда, — по-прежнему спокойно замечает ему барышник.
— Э-ге-ге! — вмешивается в разговор бойкий паренек. — Тпру! Скажи, друг любезный, где ты этих лошадок достал? — и паренек останавливает за уздцы лошадей.
— Как где достал? Мои лошади.
— А не краденые!? Мишка! — орет на весь толчок паренек. — Трофима лошади, те самые, что у него прошлой зимой украли. Ей-Богу!
— Ну-у-у?! — откликается Мишка.
— Вотчепись (отвяжись), шарлатан! — ревет свирепо мужик и, как назойливую муху, отгоняет паренька кнутом.
Паренек, Мишка и несколько человек солдат заливаются.
Перебрасываясь такими фразами и комплиментами и огрызаясь, мужик, как в ладье, плывет в своей телеге по бурному толчковскому морю, дергает вожжи, помахивает кнутом, гребет-гребет и никак не может справиться с этим морем и новыми волнами в образе все прибывающего из казарм и окраин люда.
— Но, но!
Он больше не ревет медведем, а хрипит. Вдруг над ухом его раздается насмешливый голос солдатика:
— Где твой сундучок, дяденька?
Дяденька поворачивает голову и глаза его под бараньей шапкой выкругляются до крайних пределов. Черная туча оседает на его лицо.
Сундучка нет. Он исчез.
Жлоб всплескивает руками.
— Царица Небесная, — шепчут его губы.
— Вот он, твой сундучок! — раздается опять у него над ухом тот же голос.
Жлоб привстает, зажмуривается и смотрит в указанную сторону. Точно! Вот он, его сундучок. Подобно морской свинке, ныряет сундучок в море голов, плеч и рук. Он то появится высоко над головами, сверкнув своей красной спинкой, расписанной пукетами роз, то нырнет. Вверх, вниз! Вверх, вниз!
Упавший до хрипоты голос жлоба поднимается вдруг до соловьиного свиста, до свиста большефонтанской сирены и над толчковским морем пролетает потрясающее:
— Караул! Держите вора! Люди добрые! О-о-ой!
«Дзинь!» — звенят и дрожат, как струны, стекла в «Орле» над винной лавкой от этого вопля.
Весь толчок, как один человек, вздрагивает, поворачивает головы и глазам его представляется такая картина: посреди улицы стоит телега, со всех сторон затертая человеческими волнами, а на телеге, вытянувшись во весь рост, с искаженным страданием и бешенством лицом — мужик и рвет на себе волосы. Тяжелая картина.
— Где он?! — раздаются возгласы.
— Вот, вот! Держи! Караул! Люди добрые! О-о-ой!
Жлоб соскакивает с телеги и, разрезая дюжими руками человеческие волны, устремляется вслед за ныряющим сундучком. Он разбивает себе нос, губы и брови о встречные локти и лбы, падает. Но он ничего этого не замечает. Все энергичнее и энергичнее работая руками, он не спускает горящих глаз с сундучка.
Расстояние все сокращается. Скоро, скоро сундучок будет в его руках.
— Лови! Держи его! — надрывает он грудь.
Но вот силы покидают его. Он опускает руки, останавливается, утирает выступившие на лбу и на носу кровь и пот, тусклыми глазами глядит, как родной сундучок его уносится все дальше и дальше течением. Вот он сверкнул в последний раз на солнце своими пукетами роз, подразнил английским секретным замочком и канул.
Жлобу показалось, что вверх на поверхности голов всплыли пузыри. Конец!
Жлоб, для того, чтобы не упасть, прислоняется к фонарю и озирается вокруг бессмысленными глазами, оглушаемый криками:
— Лимонный квас! Ква-ас! Копейка стакан!
— Господа кавалеры! Жареные семячки. Пожалуйте, г-н фельдфебель!
— Са-а-харное мороженое! малиновое, сливочное! Сам бы ел, да хозяин не велел.
— Хороший пиджак! Кому надо? Ну-у-у?!
— Часы с 16-ью камнями, без одной починки!
— Весьма и очинно занимательные книжки «о том, как солдат спас Петра Великого», «Смерть Ивана Ильича» и «Бог правду видит, да не скоро скажет», сочинение его сиятельства графа Льва Николаевича Толстого! За маленькие деньги большое удовольствие!
— Чего на ноги лезешь!? Кэ-эк двину в нюхало, юшкой красной обольешься. Черт!
Жлоб стоит-стоит, смотрит на всех, смотрит, да как хлопнется о землю, да как зальется горячими слезами, да как завопит:
— Душегубы, грабители!
Народ пожимает плечами и никто, кроме бабы в ситцевой кофте, толстой, как сорокаведерная бочка, с корзиной семечек в руке, не скажет ему теплого слова.
— Ах, Боже мой, Боже мой! Ни за что человека обидели, — тянет, покачивая головой, баба. — И что они с ним, сердешным, мужичком милым сделали. И чего ты, родной мой, землячок милый, не смотришь в оба, когда едешь? Надо смотреть. Тут ведь у нас жульманов, чтоб им подохнуть всем, больше, чем ржи в мешке. А-ай! Батюшки! — взвизгивает вдруг баба.
Какой-то скачок (мальчишка-скакун), обидевшись за неодобрительную рецензию о своих старших коллегах и наставниках, крепко смазал бабу по уху и тотчас же как в землю провалился.
За чертой толчка в это время Яшка, наклонясь над знакомым сундучком с пукетами, разглядывает его со всех сторон, делает ему оценку и говорит приятелю — такому же скакуну, как и он, Сеньке Кривому:
— Как думаешь? Два рубля сундук поднимет (дадут за него)?
— Смело, — отвечает Сенька. — А внутри что?
Яшка откручивает английский секретный замок, откидывает крышку сундучка и озаряется улыбкой. На дне сундука лежит кусок нежно-розового ситца.
— И это рубль поднимет, — говорит Яшка.
— Смело, — соглашается Сенька.
— Айда в трактир!…
Теперь нарисуем другую сцену.
Прохоровская улица. Час ночи. Из городского театра возвращается молдаванский обыватель, любитель оперной музыки, и напевает:
«Ты-ы мо-о-я Аи-да-а…»
И вдруг, не окончив арии, растягивается от сильной затрещины на тротуаре.
Проходят добрые пять минут, пока он очухается и встанет на ноги. В ушах у него — звон, в шейных позвонках — ноющая, похожая на зубную, боль.
— Кто это меня угостил? — спрашивает он себя и дико озирается по сторонам.
А вокруг — пусто, ни единой души. И тихо. Молчат — посыпанная мелким снежком мостовая, тротуары и дома, в которых чуть-чуть брезжит свет прикрученных ламп. Таинственно и лукаво мигают вверху звезды, тесно жмутся друг к дружке, точно им холодно, и как бы ведут нескончаемые беседы Бог весть о чем.
«Уж не почудилось ли мне, что кто-то треснул меня по шее?» — спрашивает он себя опять.
Недоумевая таким образом, он ощущает внезапно сильный холод в голове. Он стремительно подносит к голове руку и натыкается на свою превосходную лысину.
«А шапка где? Великолепная каракулевая шапка? Нет ли ее на земле?»
Он достает коробочку спичек, зажигает одну спичку, другую, третью, ползет по снегу, тыкаясь в него, как в крем, носом, шарит, ищет… Нет шапки. Он наконец догадывается, что сделался жертвой грабежа, набирает в грудь побольше воздуха и, как Баттистини, берет самую высокую ноту.