— Оставь.
— Плюнь.
— Не заводись.
Сценка эта обратила на себя внимание всего трактира и все теперь перевели глаза с Яшки на богатыря-литейщика, который рвался из объятий своих товарищей, гремел по столу громадным кулаком и кричал, задыхаясь:
— Пусти! Пусти, говорят! Я покажу ему, как смеяться над честными людьми. Я научу его уважать копейку. Я ребра переломаю ему, голову разобью, нос откушу.
И литейщик скрипел своими белыми здоровыми зубами, точно прокусывал нос скакуну. Но товарищи по-прежнему крепко держали его и не пускали.
— И охота тебе с каждой грязью связываться, — урезонивали они его.
Литейщик мало-помалу успокоился, остыл и согласился с товарищами:
— Правда ваша. Не стоит с такой грязью связываться. Руки испачкаешь. А жаль.
Он медленно откатил рукав, рухнул на стул и сел спиной к машине, чтобы не видать Яшки и безобразной картины — кучи стекла и грязного пива, залившего весь пол трактира.
В то время, как публика, глядя на эту сцену, выказывала волнение и беспокойство, Яшка казался спокойным. Только частое подергивание мускулов его желтого скуластого лица и дрожание губ и рук выдавали его волнение.
Он видел, как поднялся литейщик, видел, как он рвется к нему с угрозой. Но он не сдрефил (не струсил). Он не двигался с места, ждал, чтобы тот подошел к нему, вызывающе смотрел на него и в ожидании перебирал в кармане пальцами правой руки острую сталь финского ножа.
Лицо у него было злое, холодное и говорило:
«Подойди только. Будешь доволен».
И он глазами выискивал в крупной фигуре литейщика подходящее место, куда ткнуть нож. Самым подходящим местом, по его мнению, была широкая, обложенная толстым слоем жира грудь.
Но, когда литейщик сел, холодное и злое лицо Яшки сделалось торжествующим.
«Что? Не стоит связываться с грязью? Сдрефил? Знаю», — говорило теперь его лицо.
Яшка перестал играть ножом, велел машинисту играть «Марусю» и опять оглянул публику.
Оглянул и усмехнулся.
— Боже мой, Боже мой, какие мы сердитые, — проговорил он вполголоса и комично всплеснул руками.
Кругом, точно раззадоренные петухи, готовые каждую секунду броситься на него, сидели за столиками люди.
Яшка стал заигрывать с ними. Так заигрывает на арене тореадор с быком.
В десяти шагах от Яшки сидел коренастый биндюжник с серьгой в ухе и пил чай. Пил и видимо боролся с собою:
«Подойти к скакуну и дать ему в ухо или не подойти?»
Яшка нахально уставился в него, и биндюжник прочитал в его глазах:
«А вот не подойдешь. Духу у тебя не хватит».
И действительно, у биндюжника духу не хватило. Да у кого духу хватит связаться со скакуном? Он человек — отчаянный. Ему, что грош, что чужая жизнь — все единственно. Тюрьма — дом его отчий.
Игра эта захватила Яшку и он продолжал ее.
— На, съешь! Рррр! — крикнул он громко биндюжнику и показал ему внушительную фигу.
И биндюжник преспокойно съел ее.
А Яшка страсть как любил подразнить трактирную публику и посмеяться над ее бессилием. В этом была вся соль его форса.
Этот трактир напоминал пасть льва, куда Яшка, подобно укротителю, смело вкладывал голову.
Но горе тому, кто осмелился бы тронуть его. Вся злоба, которая накопилась у него годами на эту честную публику, заклеймившую его вором, проснулась бы, как тигр, разбуженный стрелой.
Питать злобу и ненависть ко всем Яшка стал еще в детстве. Рожденный в стружках, под навесом на Косарке[12] несчастной женщиной, задавленной нуждой, и потом брошенный на площадь, он, как щенок в осеннюю ночь, увивался за всеми и молил ласки. Но никто не замечал его и он рос одинокий, никому не нужный, терпя голод, холод, и вместе с ним росла в его детской груди мучительная злоба. Злоба на весь мир, на всех…
Машина тянула плакучую, душу выворачивающую «Марусю» и под звуки ее эта накопленная им годами злоба просыпалась и росла, как зарево над горящим лесом.
О, если бы он мог сжечь сейчас своим дыханием всю эту ненавистную публику, если бы он мог обрушить на нее потолок!
Яшка машинально полез в карман, где лежал нож, посмотрел горящими глазами в упор публике и хрипло засмеялся.
«Чего же вы сидите, честные люди, как идолы, и не подходите? Трусы!» — хотел он сказать своим смехом.
Когда он нащупал нож, легкая дрожь пробежала по его телу. С каким наслаждением он вонзил бы сейчас в кого-нибудь нож по самую рукоятку и несколько раз повернул бы его.
«И чего он не подошел?» — простонал Яшка и с сожалением посмотрел на обидно сидевшего спиной к нему литейщика.
Натешившись и разозлив до крайних пределов публику, Яшка расплатился за разбитые бутылки золотом, щедро одарил машиниста, Мишку и, провожаемый последним до экипажа, оставил трактир.
Яшка сел в экипаж и поехал дальше. За ним по-прежнему потянулись со своими дрожками ваньки и понеслись с гиканьем и свистом стада хвостатых и босоногих мальчишек.
Вечером этого дня он сидел в жалком трактирчике пьяный, без пальто, без кашне, часов, галош, лакированных ботинок и лорнета. Все было прокучено и вместо всего этого на нем были его знакомый старый пиджачок и тонкие, как паутина, штанишки. Он сидел в кругу товарищей и хвастал:
— А как я свежал нынче. Боже мой, Боже мой. Понимаешь? Тут тебе машина «калараш» играет, тут тебе жлобы (дураки) сидят злые такие, «чахотка и болесть берет их», а тут — столы с пивом. А я как возьму столы и опрокину их. Бутылки дзинь! На полу — целый ставок пива. И никто не смей слова сказать. Зекс (не тронь)! Потому что за все массаматам отвечает (кошелек платит). Вот так жисть. Умирать не стоит.
— Молодец, Яшка! — смеялись товарищи…
Таков был Яшка.
И с этим Яшкой столкнула насмешница-судьба Надю.
IV
ПРОЩАЙ, ДНЕСТР
Надя, придя домой на кухню с кладбища, стала торопливо, точно кто-то гнал ее в шею, — она даже не разделась, — снимать со стен свои расшитые полотенца, образки, лубочные картинки и совать их в сундук.
Вошла хозяйка.
— Ты что делаешь? — спросила она.
— Ухожу от вас, — тихо ответила Надя.
— Что-о-о? — удивилась та.
Сюрприз этот был для хозяйки неожиданный.
Надя перестала возиться с полотенцами и образками, повернулась к хозяйке, тяжело опустилась перед нею на табурет и глубоко вздохнула.
Хозяйка широко раскрыла глаза и всплеснула руками. Надя была неузнаваема. Лицо ее было бледное, глаза и веки красные, опухшие, волосы мокрые и растрепанные, платье грязное и вся фигура — жалкая, скомканная.
— Где была? Что случилось? — спросила хозяйка.
— На кладбище… Дядя Степан помер.
Надя прикусила губу, чтобы не разрыдаться. Но это не помогло ей. Слезы прорвались, как вода через плотину, и вся фигура Нади затрепетала и забилась, как в лихорадке.
Хозяйка подошла к ней, положила на ее голову руку и стала успокаивать:
— Что делать, милочка. Все под Богом ходим. Все смертны. И наш час придет.
Надя с трудом успокоилась. Утерев рукавом последнюю слезинку, она снова подошла к сундуку и стала перекладывать платья. Хозяйка нахмурилась и сказала:
— Чего ж тебе уходить? Ну, дядя умер. Что ж такое?
Хозяйка и думать не хотела об уходе Нади. Надя была для нее — сущий клад. Она была «за все». Стирала белье, гладила, мыла полы, варила, пекла, детей нянчила. Чего только она не делала! При этом она была безответна, как пень.
Ты ее и «дурой» и «дрянью», чем угодно обзывай, а она тебе — ни слова. Точно воды в рот набрала. И за все эти таланты получала 4 рубля.
— Чего ж тебе уходить? — повторяла, хмурясь сильнее, хозяйка.
Надя посмотрела на нее грустными глазами и ответила:
— Дядя при жизни наказывал уйти отсюда. «Если что со мной случится, — говорил он, — немедля поезжай в деревню. Здесь без меня тебе оставаться никак нельзя. Пропадешь».
— Глупости… Оставайся.
— Н-не могу. Завтра еду.