Надя, слушая дядю, менялась в лице. Менялся в лице и сам Степан, рассказывая слегка дрожащим голосом все эти ужасы.
— Каторжная работа, — заключал он всегда с глубоким вздохом. — Да не я один работаю. Тысячи людей. Жрать ведь всем хочется. Не всем же письмоводителями и купцами быть. Эх! Как вспомнишь, скорчившись, как покойничек, в «припоре»[3], Днестр, родной Днестр, сердце так и прыгает, так и прыгает. Лом и пила из рук валятся.
Когда Степан заговаривал о Днестре, голос его из дрожащего и сердитого переходил в ровный и радостный.
— Как ты думаешь, Надюшек, — с Днестра-то нашего родного, с воздуха-то его да в землю, в самую середину, где одни пауки и черви?.. Бррр! Или сюда вот, — и он обводил рукой грязную кухню, наполненную дымом и угаром. — А хорошо бы теперь, Надюшек, покачаться в шлюпке возле Шабо и поглядеть на уток. Ах вы, уточки мои! «Гулиньки, гулиньки! Ась, ась! Гули, гули!»[4].
И старый, неисправимый охотник распускался в счастливую улыбку.
Надя так же распускалась в такую же улыбку и что-то отвечала ему. Но он не слушал ее. Он находился далеко-далеко от этой смрадной кухонной обстановки и ужасного колодца, где воздух тяжел, как свинец, и где сажей от коптящей лампы с ног до головы засыпает каменщика. Он качался возле Шабо на своей шлюпке, крепил шкот, спорил с ветром, любовался пожаром Шабо, подожженного заходящим солнцем, вдыхал здоровый воздух и стрелял уток. Бах, бах! Недаром глаза его в это время были устремлены в одну точку, светились особым светом, грудь часто вздымалась и ноздри раздувались.
Надя, глядя на дядю, умолкала и также уносилась на Днестр. И глаза ее засвечивались таким же светом, как у дяди.
— Помнишь, — вдруг отрывался от своей точки Степан, — как мы с тобой, Надюшек, в ту погоду… Ветер-то какой был. А зыбь?! Крен-во какой. Грот как надулся. Чуть не треснул… И страшно, и весело было.
— И страшно и весело было, — мечтательно подтверждала Надя и любовно прижималась к дяде.
— Скоро, скоро вернемся туда, — оживлялся все больше Степан. — Новую хату выгоним, синькой распишем ее, лодку новую заведем, хозяйство… А я позавчера у Иенча (ружейный мастер) в «Палероляле» (Пале-Рояль) ружье торговал. Хорошее ружье. Бьет здорово и легкое. Только дорогонькое. А я беспременно куплю его. Мне приказчик обещал уступку сделать. То-то будет охота!.. Эх вы гуленьки мои, гуленьки! Ась, ась!
Наступала длинная пауза, в течение которой оба мысленно носились над Днестром. Но вот мечтательность покидала Степана. Он делался мрачным, брал Надю за руку и говорил, глядя в сторону:
— Вот что, Надюшек. Если что со мной случится… Все мы под Богом ходим… Кто его знает?.. Потолок может обвалиться, и меня… того… ухлопает… Тогда немедля, слышь, поезжай в деревню. Без меня здесь тебе оставаться никак нельзя. Пропадешь.
Наде после этих слов становилось жутко и страшно. Видя ее изменившееся лицо, дядя напускал на себя беспечность и замечал с неестественным смехом:
— А я, брат, Надюшек, пошутил… Ну и заживем же мы с тобой с Божьей помощью. Замуж выйдешь и все такое хорошее… Погоди только…
Надя успокаивалась.
* * *
Однажды Надя прождала напрасно дядю целое воскресенье. Потом — другое и третье.
«Что с ним? Уж не случилось ли чего?.. Спаси нас, Царица Небесная», — молилась Надя.
Настало четвертое воскресенье. Дяди опять нет. Надя, не на шутку испугавшись, отпросилась у хозяйки, села в вагон конки и поехала искать его. Дядя в последнее время работал в колодце какого-то Орлова за Слободкой-Романовкой.
День был прескверный. Лил дождь с утра и стоял туман. Надя высадилась в конце Слободки, сделала по грязи около 200 шагов, миновала страшный желтый дом и остановилась. Перед нею лежала степь, накрытая туманом. Мимо Нади проползали, увязая по самую ось в грязи, узенькие тележки с желтым камнем и хилые, промокшие до костей лошадки. Рядом с тележками шли закутанные в кожухи и мешки возницы.
— Где тут колодезь Орлова? — спросила Надя одного.
Возница остановился, повернул к ней свое мокрое бородатое лицо и спросил:
— Какого? Их тут два колодца Орловых. Один — Ивана Петровича, другой — Григория Петровича.
— Кажется, Григория Петровича.
— Ступай туда, прямо, — ткнул он в туман кнутовищем.
Надя поблагодарила и пошла. Продолжая расспрашивать попадавшихся ей по пути каменщиков, она с трудом, благодаря непролазной грязи, добралась до колодца.
Надя, никогда не видавшая колодца, была поражена сходством его с виселицей[5].
«Настоящая виселица, — подумала она. — Недостает только, чтобы на ней человек качался».
Над колодцем, не особенно высоко, как бы высматривая в его глубине пищу, парил ястреб.
Ястреб, благодаря туману, казался необычайно большим.
Надя, когда оглянула степь, увидала в тумане много таких виселиц и ястребов.
Можно было подумать, что через эту степь прошла недавно орда татар или какая-нибудь вольница и оставила по себе память в образе этих виселиц.
Возле колодца, где работал Степан, никого, за исключением тяжчика[6],— приземистого мужичка с бородкой клином и с мешком вместо зонта, — никого не было. Тяжчик ходил вокруг аккуратно сложенных клеток желтого камня и считал их.
Надя подошла вплотную к колодцу, мельком заглянула в его круглое «окошко» (отверстие), содрогнулась и, вся промокшая, усталая и потная, прислонилась к снастям.
Тяжчик заметил ее и спросил:
— Чего тебе?
— Степан тут работает? — спросила она, барабаня зубами.
— Их много тут Степанов.
— Степан Прохоров.
Тяжчик внимательно посмотрел на ее бледное, намоченное дождем лицо, на блестящие глаза и осторожно процедил:
— Тут… А ты кто будешь?
— Племянница его… Дочь приемная…
— Гм!
Тяжчик насупился.
— Можно видеть его? — спросила Надя, и голос ее дрожал и обрывался. Тяжчик молчал.
— Можно видеть его? — повторила Надя упавшим голосом.
Она прочитала уже ответ на мрачном лице тяжчика. Но слабая надежда не покидала ее.
— Да ты разве ничего не знаешь? — процедил по-прежнему осторожно тяжчик.
— Не знаю.
— Нет его тут больше.
— Как?
— Да так. Умер. Убило его, — проговорил скороговоркой и недовольным тоном тяжчик.
Он предвидел, что пойдут слезы, причитания, и хотел по возможности сократить все это.
— Убило?
Надя не хотела верить.
— Скоро месяц будет. Во всех «вестниках» об этом пропечатано было. Как только его убило, его сейчас же в анатомический покой повезли, а потом на новое кладбище.
Надя всем телом прижалась к снастям, чтобы не упасть, заплакала и залепетала:
— Дяденька, милый, дорогой. Что я без тебя делать буду? Пропа-ду-у.
Плач ее все увеличивался и перешел в истерические вопли, в которых совершенно пропадали ее причитания.
— О-о-о! — разносил ветер далеко по степи ее вопли.
Канат, погруженный в колодезь и прикрепленный к барабану[7], вдруг задрожал. Снизу подавали сигнал.
Тяжчик, глядевший на Надю не то с состраданием, не то с озлоблением, подошел близко к колодцу и сказал ей:
— Пусти.
Надя посторонилась, грохнулась недалеко от колодца на «четверик», закрыла лицо руками и зарылась головой в колени.
Тяжчик плюнул на свои шершавые, мозолистые руки, схватился за вырло[8], навалился на него брюхом и стал вместе с ним описывать, как цирковая лошадь, круги.
Канат натянулся, как струна, и стал наматываться на барабан. На пятом круге тяжчик искоса посмотрел на Надю. Сидя в прежней позе, она вздрагивала всем телом. Тяжчик покачал головой, отвернулся и продолжал свое дело.
Спустя десять минут из окошка выглянули одновременно две бараньи шапки и порванный картуз, окрашенные желтым песком, потом два бритых и одно круглое, бородатое, веселое лицо с веселыми глазами и плечи в рваных пиджаках. Тяжчик в последний раз поналег на вырло, и над окошком выросли три каменщика с керосиновыми лампочками в руках. Они стояли, обнявшись, как братья, на шайке[9].