Литмир - Электронная Библиотека

— Заканчивается посадка на самолет Москва — Будапешт…

— Начинается регистрация билетов на самолет Москва — Брюссель.

Нам принесли маринованные грибы, ветчину с зеленым горошком, столичный салат и графинчик водки.

Заместитель с грустным видом налил всем водки в рюмки, вздохнул:

— Приступим, что ли…

Иван Фомич застенчиво отхлебнул из своей рюмки. Я чувствовал, что ему совестно передо мной оттого, что нравится сидеть в этом красивом и элегантном зале, пить ледяную водочку, закусывать ветчиной, нежирной и в меру соленой…

Поэтому он как бы нехотя отломил кусочек хлеба. И для того чтобы облегчить ему жизнь, чтобы он не боялся вкусить от земных радостей, я залпом опрокинул свою рюмку. Потом положил на свою тарелку салата.

Боря спросил:

— Что так мало взял? Салат очень вкусный.

— Хватит, — ответил я.

Дождь то переставал, то снова начинал лить вовсю.

Я подозвал официанта, расплатился за себя и за Борю, Боря согласился, а заместитель и Иван Фомич не разрешили заплатить за них, потом Боря пошел позвонить по телефону, я отправился обратно, на поле, абсолютно точно зная: и заместитель и Иван Фомич довольны, что я ушел, потому что только сейчас они почувствуют себя раскованно, уютно и наверняка закажут еще графинчик чего-нибудь выпить с какой-либо закуской.

Было начало шестого. Дождь перестал, но в дымном, неспокойном небе вспыхивали всполохи, предвестники грозы, я подумал: если будет гроза, то Москва откажется принять самолет…

Впрочем, может статься, что всполохи посверкают себе немного и пройдут бесследно, и гроза с дождем обрушится где-то совсем в другом месте, подальше от столицы.

Так тоже бывает.

Я прохаживался взад и вперед по краю большого черного поля, на котором отдыхали, приземлялись или готовились взлететь огромные транспортные самолеты, и думал об отце.

Еще совсем недавно, вчера, в это время, моя жизнь была прекрасна. У меня был отец, которого я любил, который был самым лучшим человеком для меня на всем свете.

И мы с ним, это главное, хорошо понимали друг друга. Мы были как бы два товарища, один старше, другой моложе, и он любил то же, что любил я, и я не выносил того же, чего не выносил он.

Одинаковые вкусы, взгляды, совпадение желаний…

Чего еще можно желать?

Я не сознавал своего счастья. Разве человек может считать счастьем способность дышать полной грудью, не задыхаясь и не хрипя?

Однажды я сказал:

— Если бы мы с тобой женились, у нас получился бы идеальный брак.

— Не скажи, — ответил он. — Как раз противоположности, говорят, сходятся лучше…

Я невольно засмеялся, и он тоже улыбнулся. Мы оба подумали об одном и том же: он и мама резко отличались друг от друга, но идеального брака так и не получилось.

Хотя оба они по-своему были привязаны один к другому, во всяком случае сами так считали, а это уж чего-нибудь да стоит!

Мне вспомнились рассказы отца о прошлой войне.

Он дошел до Берлина, расписался на колонне рейхстага.

Там было написано много всяких слов, говорил отец, — «Мы из Рязани», «Наконец-то прибыли!», «Вот и победили» и росписи, росписи…

— Я расписался на крайней колонне, внизу, — сказал отец.

— А рейхстаг в ГДР или в ФРГ? — спросил я.

— В ФРГ, — ответил он. — Хотелось бы как-нибудь побывать вместе с тобой там, ты бы своими глазами увидел нашу фамилию на немецкой колонне.

Однажды, на первом курсе института, я заболел, что-то вроде воспаления легких, кашель, высокая температура, я часто впадал в беспамятство, но как только очнусь, вижу, мама сидит возле моей постели, с горестью глядя на меня, открывается дверь, входит отец, улыбается, а глаза тревожные…

— Ничего, — говорит. — Оклемаемся…

Наклонившись ко мне, кидает апельсин на одеяло.

— Тише, — говорит мама.

— Чего там тише, — отвечает отец.

А я улыбаюсь. Мне до того хорошо, до того уютно, что закрываю глаза, и жар отступает и, кажется, на всю комнату разносится свежий, резкий запах апельсина, мне хочется одну маленькую дольку, и я шепчу едва слышно, но мама и отец слышат.

— Апельсинчика бы…

И мама дает мне дольку, и я блаженно улыбаюсь от радости, оттого, что они меня любят, я знаю, любят и тревожатся за меня, я — самое дорогое, что есть у них…

С тех пор запах апельсина — это запах моего детства, беззаботности, уюта, легкого, безмятежного сознания своей необходимости, своей важности для двоих, живущих рядом — отца и мамы…

Еще издали я увидел, что Иван Фомич и заместитель отца идут от ресторана к полю.

Они шли неторопливо, не видя меня, и оживленно говорили о чем-то, неслышном мне, улыбаясь и, как мне казалось, перебивая друг друга.

Когда они приблизились, я увидел, что заместитель рассказывает что-то, должно быть, смешное, потому что первый смеется собственным словам, а Иван Фомич снисходительно улыбается и на ходу жует пирожок.

И тут они увидели меня. Иван Фомич немедленно сделал грустные глаза, заместитель остановился и замолк, будто внутри у него что-то выключилось.

Я подошел к ним.

— Еще нет самолета? — почему-то шепотом спросил Иван Фомич, стараясь поскорее прожевать.

— Нет, — ответил я. — Пойду в справочное окно, спрошу еще раз.

— Боря Борисков уже пошел туда, — сказал заместитель.

Вздохнул, склонив голову, а Иван Фомич, закончив наконец жевать, вынул из кармана носовой платок и скорбно вытер им свои цветущие щеки.

Боря Борисков прибежал быстро обратно, сказал торопливо:

— Через двадцать минут…

— Пошли, — скомандовал заместитель и широким деловым шагом пошел первым.

Вскоре мы услышали:

— Прибывает самолет из Софии…

Потом на поле надвинулась гигантская тень, распластан по обе стороны огромные крылья, и самолет стал постепенно снижаться…

ТАЯ

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я влюбилась первый раз в жизни.

Он был много старше меня, лет на пятнадцать, по крайней мере.

Мы жили неподалеку друг от друга, я на Сретенском бульваре, он в Малом Головине переулке. Наш дом был огромный красавец, принадлежавший некогда страховому обществу «Россия», квартиры в нем были громадные, со множеством комнат, потолки высокие, кухни большие, в коридорах можно было ездить на велосипедах, что, впрочем, мы, ребята, и делали.

А он жил в маленьком, совершенно провинциальном с виду домике, окруженном двором; каким патриархальным уютным светом сияли вечерами неширокие окошки этого домика!

Какой чистой, ярко-зеленой травкой покрывался двор по весне, как тихо, совсем по-деревенски шелестели молодыми листьями деревья, растущие во дворе, — березы и липы!

Никто, и прежде всего мой любимый, не подозревал, что я провожу долгие вечерние часы возле его окошек, на которых висели голубые в полоску, прозрачные занавески.

Из вечера в вечер я наблюдала за его жизнью, отрешенной от темного и тихого двора за окнами, от Сретенки, шумевшей где-то поблизости, от прохожих, шагавших по Малому Головину…

Он был учитель, преподавал рисование в нашей школе, жил вдвоем с сестрой, низкорослой горбуньей. По вечерам, я видела, она садится на старенькую тахту, покрытую выцветшим паласом, а он, повернув стул к ней, берет с письменного стола какие-то листки и читает вслух.

Она слушала его, теребя двумя пальцами длинную белокурую прядь над своим лбом.

Она была трагически нехороша собой, горбатая, маленького роста, худое, очень бледное лицо, чересчур длинный нос, одни волосы хороши, густые, длинные, прекрасного темно-золотого цвета, но я, право же, хотела бы в этот миг очутиться на ее месте, пусть даже у меня за это вырос бы, как у нее, горб на спине!

Что он читал ей? Стихи или прозу? Или это была пьеса? Или воспоминания?

Мне виделась его смуглая шея, четкий профиль — прямой нос, крутой подбородок, над верхней губой крохотная ложбинка, порой он взмахивал рукой, у него были длинные, красивые пальцы прирожденного музыканта, хотя, кажется, он не играл ни на одном инструменте.

30
{"b":"854562","o":1}