1963 «Сирень похожа на Париж…» Сирень похожа на Париж, горящий осами окошек. Ты кисть особняков продрогших серебряную шевелишь. Гудя нависшими бровями, страшон от счастья и тоски, Париж, как пчелы, собираю в мои подглазные мешки. 1963 Париж без рифм Париж скребут. Париж парадят. Бьют пескоструйным аппаратом. Матрон эпохи рококо продраивает душ Шарко! И я изрек: «Как это нужно — содрать с предметов слой наружный, увидеть мир без оболочек, порочных схем и стен барочных!..» Я был пророчески смешон, но наш патрон, мадам Ланшон, сказала: «О-ля-ля, мой друг!..» И вдруг — город преобразился, стены исчезли, вернее, стали прозрачными, над улицами, как связки цветных шаров, висели комнаты, каждая освещалась по-разному, внутри, как виноградные косточки, горели фигуры и кровати, вещи сбросили панцири, обложки, оболочки, над столом коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника, и так же, сохраняя форму водопроводной трубы, по потолку бежала круглая серебряная вода, в Соборе Парижской Богоматери шла месса, как сквозь аквариум, просвечивали люстры и красные кардиналы, архитектура испарилась, и только круглый витраж розетки почему-то парил над площадью, как знак: «Проезд запрещен», над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин, дрожали каркасы статуй, пружины были во всем, всё тикало, о Париж, мир паутинок, антенн и оголенных проволочек, как ты дрожишь, как тикаешь мотором гоночным, о, сердце под лиловой пленочкой, Париж (на месте грудного кармашка вертикальная, как рыбка, плыла бритва фирмы «Жиллетт»)! Париж, как ты раним, Париж, под скорлупою ироничности, под откровенностью, граничащей с незащищенностью, Париж, в Париже вы одни всегда, хоть никогда не в одиночестве, и в смехе грусть, как в вишне косточка, Париж – горящая вода, Париж, как ты наоборотен, как бел твой Булонский лес, он юн, как купальщицы, бежали розовые собаки, они смущенно обнюхивались, они могли перелиться одна в другую, как шарики ртути, и некто, голый, как змея, промолвил: «Чернобурка я», шли люди, на месте отвинченных черепов, как птицы в проволочных клетках, свистали мысли, монахиню смущали мохнатые мужские видения, президент мужского клуба потрясался разоблачениями (его тайная связь с женой раскрыта, он опозорен), над полисменом ножки реяли, как нимб, в серебряной тарелке плыл шницель над певцом мансард, в башке ОАСа оголтелой дымился Сартр на сковородке, а Сартр, наш милый Сартр, задумчив, как кузнечик кроткий, жевал травиночку коктейля, всех этих таинств мудрый дух в соломинку, как стеклодув, он выдул эти фонари, весь полый город изнутри, и ратуши и бюшери, как радужные пузыри! Я тормошу его: «Мой Сартр, мой сад, от зим не застекленный, зачем с такой незащищенностью шары мгновенные летят? Как страшно всё обнажено, на волоске от ссадин страшных, их даже воздух жжет, как рашпиль, мой Сартр! Вдруг всё обречено?!» Молчит кузнечик на листке с безумной мукой на лице. Било три… Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади», в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона, женщина усмехнулась. «Стриптиз так стриптиз», — сказала женщина, и она стала сдирать с себя не платье, нет, — кожу! — как снимают чулки или трикотажные тренировочные костюмы, – О! о! — последнее, что я помню, это белки, бесстрастно-белые, как изоляторы, на страшном, орущем, огненном лице… «…Мой друг, растает ваш гляссе…» Париж. Друзья. Сомкнулись стены. А за окном летят в веках мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках. 1963
Ночь Сколько звезд! Как микробов в воздухе… |