— Кабы моя воля, я Дейнеке разрешила бы два гаража поставить. Не знаете разве, кто он? Он для людей, не для себя живёт. Его в полночь разбуди — пойдёт спасать. Сколько детей от смерти уберёг, сам у постели больного ночь продежурит после операции. Дочке Заикина, что из седьмого номера, в горле такую операцию сделал, что, говорят, никто в мире не умеет... Кто знает, может, на той машине из того гаража и вам на помощь помчится? Конечно, желаю вам не знать никаких болезней, это так, к слову пришлось...
Председатель домового комитета стушевался. Не ожидал такого приёма. И всё-таки предпринял ещё одну попытку. Пожав плечами и несколько раз дёрнув головой, он вдруг оживился и сказал, не без вызова глядя в глаза Клавдии:
— А я не к вам пришёл. К Анатолию Андреевичу я пришёл. Мне его подпись желательна, а не ваша.
— Подписи нашей не будет, — твёрдо заявила Клавдия. — Что муж, что я — одно и то же. Верно, Анатолий?
Я с удовольствием подтвердил.
Никогда бы я не подписал письма против профессора Дейнеки. И вовсе не потому, что он нашего внука лечил, а потому что, можно сказать, все носоглотки детворы нашего двора, да и улицы, а то и всего города, в разное время отразились в круглом зеркальце, водружённом на крутом лбу доктора.
Уж как он мотается! Это мы, его соседи, наблюдаем изо дня в день. Он вечно в движении, вечно куда-то торопится; мы знаем — к больным, помощь оказать.
— По закону, понимаю, нельзя гаражи строить во дворе, но коли Советская власть делает исключение для Дейнеки, то я целиком поддерживаю. В райсовете сидят разумные люди, которым мы с вами оказали доверие. Вот мы с Клавдией Сергеевной им и доверяем. А эта бумажка ваша — недобрая и завистливая.
Так я сказал председателю, вроде бы точку поставил.
Он же не уходит.
— А Кармолин? — спрашивает. — И Кармолину привилегия полагается? Извините, я считал, что рабочий человек, да ещё работник нашей печати, будет на высоте положения. Что ж, доложу жильцам, как вы поддерживаете общественное мнение...
— А вы-то Кармолина знаете, туманный вы человек? — спрашиваю.
— Ни к чему мне. Почему я должен ихние биографии изучать?
— А потому что без году неделю живёте среди нас, а уже смуту успели посеять в душах. Откуда приехали, такой занозистый?
— Какая вам разница — откуда? Факт, что избрали председателем, извольте считаться. Не из-за границы к вам, а всего лишь из Нальчика, по обмену квартирному. Сын мой здесь служит, а сам я в органах социального обеспечения прошёл трудовой путь. Вижу, здесь все одной ниточкой перевиты, круговая порука.
— Как он смеет? Как смеет? — негодовала Клава, когда он закрыл за собой дверь. Мне с трудом удалось успокоить её.
Кармолин — инвалид Отечественной войны. Завод метизный поднял из развалин и вот уже, почитай, двадцать лет директором там. А ведь был рядовым рабочим, как директор нашей типографии Марченко, и точно такой же путь прошёл через техникум, вечерний институт, прокатный цех, где начинал вальцовщиком, а затем работал мастером. Свои недуги Василий Прокофьевич скрывает, и, пожалуй, мало кому из его друзей и знакомых известно, что ноги его в узлах; болезнь тромбозом называется, кровь очень густая и быстро свёртывается. Операцию ему делают на ногах чуть не каждый год. Кроме того, болеет лёгкими. Эхо войны, как пишут в газетах. Пришлось ему в составе группы артиллерийской разведки долгую осеннюю ночь провести в залитом дождём овражке, расположенном в непосредственной близости от противника, чтобы с рассветом корректировать по рации огонь батареи. Нашла его наша пехота, двинувшаяся за огневым валом. Он лежал без сознания, тяжело контуженный. Контузия, правда, прошла, а вот простуда осталась и туберкулёзом кончилась.
Такой он, этот директор, наш сосед, весёлый, однако, неунывающий, и, что интересно, мундштука изо рта не выпускает. Под носом усики седые, сам коренастый, на голове серый берет — считается, что омолаживает.
Глядя на Кармолина, я и себе решил: «Обзаведусь беретом». Клавдия, узнав, пригрозила: «Попробуй только — все от тебя откажемся». Консерватизм! Пробовать не стал, но на Кармолина всегда гляжу с удовольствием.
Вот он и решил к старости жизнь свою облегчить, в смысле машины да гаража. Сыновья у него: один в ракетных войсках, другой кораблестроитель в Мурманске. Я их мальчишками помню, они с Лидкой моей по двору бегали. А младшенький, Геннадий, при отце, институт кончает. Хорошая семья, трудолюбивая и скромная. Как выяснилось потом, гараж-то Кармолину сами депутаты советовали поставить поближе к дому. Заводские же похлопотали...
...Вот обо всём этом я почему-то вспомнил, возвращаясь домой из военкомата. То ли потому, что автомобилей много вокруг, то ли пережитое нахлынуло. Гаражи давно стоят во дворе и никому не мешают. Не знают соседи, что на мне, то есть на моей подписи, вся затея председателя домового комитета осечку дала и дальше кляузная бумага не пошла. Понимаю, гаражи во дворах строить негоже: беспокойство людям и тесновато.
Но коли райсовет нашёл возможным исключение сделать, — это значит — подумал о человеке, который нуждается в особой заботе и заслужил её.
Зато уж вышло так, что самого председателя жизнь проучила. Внук его, десятиклассник Женька, катаясь на мотоцикле, попал в тяжёлую аварию, повредил горло и пищевод. Полгода возился с ним Дейнека, зашивал и латал, а когда выписал бедолагу из больницы, сынок директора завода Кармолина чуть ли не ежедневно возил парня на уколы и перевязки. На собственной машине. Из того гаража, что во дворе. Мы с Клавдией, конечно, молчали, ни Дейнеке, ни директору не сказали про дедушку пациента, но всякий день ровно в одиннадцать, только хлопнет под окнами дверца машины, двор знает: то Женьку повезли к Дейнеке.
Председателя домового комитета мы недавно сняли с поста. Точнее, «прокатили» на очередных выборах, как не оправдавшего доверия. Надоел он всем своей въедливостью. После этого спеси у него поубавилось. При встречах отворачивается — видать, стыдно ему. Возможно, понял кое-что в том, что произошло.
...А машины мчат и мчат мимо, за баранкой сидят и молодые, и пожилые, мужчины и девушки, учёные и рабочие, военные и хозяйственники. Это мчится сама жизнь, и ничто её не остановит. И автомобили будут, и гаражи будут. Так я думал по дороге домой, вспоминая изложенную выше автомобильно-гаражную историю.
Дома я застал внука, который пытался воспроизвести боевые эпизоды войны, известные ему со слов деда.
— Трах-бах, ба-ба-бах!
Фашисты бегут, наши наступают. Танки мчатся, взвихривая пыль. Автоматы стрекочут.
Моё появление не привлекло особенного внимания домочадцев. Николай, по обыкновению, дымил сигаретой, пренебрегая интересами тёщи: она не выносит табачного дыма. Дочь шушукалась с матерью на кухне. Никто не знал, что я подвёл черту под своим прошлым. Только вихрастый малыш с особым усердием, словно догадывался о чём-то таком, тыкал дулом автомата в портьеру, приказывая невидимому противнику сдаться: хенде хох! Я хотел объяснить, что всё выглядело не совсем так, а гораздо сложнее, но лишь внутренне усмехнулся собственной наивности.
— Ну как, Анатолий Андреевич? — спросил Николай, ставя с помощью сигареты дымовую завесу. — Говорят, вызывали в военкомат? Минуточку, знаю зачем. Вам вручили орден, который долго не находил награждённого. Поздравляю.
Кажется, он считает меня неудачником — и на войне, и в мирной жизни. Может быть, он прав.
— Сняли с учёта, — сказал я равнодушно. — По возрасту сняли.
— Поздравляю. — Николай выпустил аккуратное колечко. — Сняли с присвоением очередного звания?
— Никак нет.
Вошли Лида и мать.
— Папу сняли с военного учёта, — объявил зять. — Поздравьте его, а также все наши Вооружённые Силы: они омолаживаются.
— Николай, не остри, не тот случай. — Клавдия изъяснялась с зятем без церемоний. — Ты очень расстроен, Толя? У тебя вид... не того...
— Кое-что довелось вспомнить. Встретил капитана, который, оказывается, был в Дрездене. Освобождал нас. Надо же! Лейтенантиком тогда был и, сам того не желая, обидел одного из наших... Майора, дядю Валерия, знаете, который в одной камере со мной...