Я в свою очередь поведал генералу о собственных болячках, о том, что после «сражения» на острове дрожат руки и голова побаливает.
— Надо держаться, старина, — сказал он рокочущим баском. — Конечно, старость, как говорится, не радость, но и старость имеет свои прелести. Не веришь? А я точно тебе говорю. — В минуты особого расположения он переходил с собеседниками на «ты». — Вот рассказывал ты про дрезденскую тюрьму, про свои скитания военных лет. Ты выдюжил, не сбился с пути, хотя обстановка была такая: чуть-чуть малодушия — и конец гибель. Военком мне про тебя доложил, а я посмеялся: знаю, мол, этого молодца — соседи. Вот и встретились. Молодое поколение, которое войны не видело, должно узнать от нас всё. Почему отстаёте, Анатолий Андреевич? Вам что... нехорошо?
Мне было дурно. Тошнота подступила к горлу, ноги стали как ватные.
Генерал вытащил из карманчика мундира таблетку и сунул мне:
— Под язык её. Вот уж герой, в самом деле... Одни воспоминания так растравили человека.
Я помотал головой. Нет, не воспоминания тому виной, хотел я сказать, а случившееся на Зелёном острове. Что-то испортили мне те башибузуки, потому что, по секрету признаюсь, один врач из поликлиники интересовался: «А скажите, молодой человек, не довелось ли вам травму получить, удар или нервное потрясение?» Значит, есть кое-какие симптомы.
— А тут ещё девчонка эта... — вслух сказал я.
— Какая ещё девчонка? — спросил генерал. — Влюбился на старости?
— Нынче в школе встреча вышла, Валентин Яковлевич.
С трудом, часто делая паузы, я рассказал генералу о девчонке с водянистыми голубыми глазами.
— Да-а, — протянул он. — Я бы, наверно, не смолчал тут.
— Мне стало жаль её, — сказал я. — Мне жаль, если хотите, и того... её парня.
— Послушайте, — проговорил генерал строго, и я вдруг представил себе его при исполнении служебных обязанностей командира дивизии, а затем и корпуса, как мне было известно, — послушайте, вы, товарищ ветеран. Вы не смеете быть таким... таким добреньким. Никто не простит нам этой доброты. Не будьте христосиком, чёрт возьми! Вы же рабочий человек. А рабочий класс не щадит подлецов и спуску подлости не даёт. Никогда.
ГЕНЕРАЛ
1
Валентин Яковлевич — единственный в моей жизни генерал, с которым я за ручку, да и вообще запросто.
В первые дни знакомства с ним я, признаться, немного робел. Но пригляделся и вижу: как рядовой солдат ведёт себя, и ватничек у него осенний, как у рядового, и «Приму» курит, что подешевле, хоть оказался не скупой, а широкой души человек. Как будто никогда он генералом и не был, и войсками не командовал, и подчинённые перед ним не тянулись, и грозностью никакой не обладал.
Я, по старой солдатской памяти, обращаюсь к нему: «Товарищ генерал, товарищ генерал...» А он поправляет: «Я, — говорит, — на войне был „товарищ генерал“, а нынче для всех — Валентин Яковлевич».
Так с тех пор Валентином Яковлевичем именую. Совсем по-граждански.
Домик он сложил себе из разобранных на дощечки ящиков, обыкновенных деревянных — в магазине купил бросовую тару. Всё сам сработал, и крышу сам ставил, и погреб сам копал, только столярку ему мастера сделали и остеклили.
Сад у него образцовый, ухаживает он за ним, как за дитём, там огладит, там подкормит, там причешет, там подстрижёт, чтобы везде порядок.
Говорю ему как-то:
— У вас, Валентин Яковлевич, всё так спорится да ладится, как будто вы всю жизнь не генералом, а садоводом, или плотником, или механиком были.
— Всю жизнь я из рук оружия не выпускал, это точно, — отвечал он. — Всё садоводов, плотников, механиков защищал от врагов. Но навыки трудовые имеются. Как ни верти, а всё же крестьянский сын я.
Рассказал он тогда о своём детстве и юности. Батя его работал машинистом у молотилки «Рустон-Проктор». Это был постоянно усталый человек с натруженными руками. Мама всё болела и болела ногами, да так, что полжизни пролежала в постели парализованная. Отец сильно её любил и вот такую, полуживую, на руках носил, как ребёнка, и ласковые слова говорил. Нет, теперь такой любви не сыщешь, во всяком случае, встретить трудно. Сам он, будущий генерал, сызмала в крестьянском труде и у маминой постели; видно, потому руки сноровистые и душа тёплая, широкая и к людям повёрнутая: горе знает. Мальчишкой довелось ему телушку принимать в оледеневшем сарае: отец на работу ушёл, а тут коровёнка отелилась. На рядне тащил новорождённого в избу, чуть не замёрз сам, но телёнка не погубил, выходил. Отец с работы пришёл, похвалил, сказал: «Настоящий ты мужик, Валька. Наверно, ветинаром будешь». С тех пор стал присматриваться к сельскому ветеринару. Большой специалист, не только скотину, но и людей лечил. От него креозотом за версту несло, но пациенты не переводились. Он и мать пытался поставить на ноги, мазь придумал из ячменя — не помогло. Советовал маму в Цхалтубо отвезти, есть там такая вода целебная, но не успели: померла. Учиться как следует не довелось, только в армии от красноармейца, как видишь, до генерала вырос, училище закончил, академию артиллерийскую. Землю всегда любил. Когда окопы в полный профиль отрывали на учениях или на войне, всё о ней как о кормилице мечтал, запахи свежие радовали. Однажды по пшеничному полю оборону заняли, колос спелый, дородный, в зубы взял, пожевал, слезой запил, слово чести...
— Вам бы написать о прошлом надо, — несмело сказал я, когда генерал умолк. — Путь у вас красивый, для молодёжи очень положительный.
— А я пишу, — ответил генерал чуть стеснительно. — Что у меня, что у вас жизнь — крутая траектория.
Понравилось мне это слово. В самом деле, нашего поколения жизнь — это крутая траектория.
— Вы поторопитесь, Валентин Яковлевич, с материалом, чтобы успел я книжечку вашу набрать: «Записки генерала».
Мы немножко посмеялись.
В другой раз, когда подошла такая же тихая минута откровенности, узнал я, что Валентин Яковлевич побывал в своё время в Испании, сражался с мятежниками. Старший лейтенант, он командовал батареей. Под Уэской был ранен осколком в бедро. В госпитале познакомился с Михаилом Кольцовым: приезжал тот к бойцам. Вспомнил Валентин Яковлевич генерала Лукача, в бригаде которого сражался. Но тут уж и я сумел словцо вставить.
— Лукача-то и я помню. Это есть Мате Залка, венгерский писатель, до войны приезжал к нам в город, есть у него роман «Добердо», хорошая книга...
Вот так ещё более побратались мы с Валентином Яковлевичем: в одном столетии втроём — мой генерал, писатель Лукач и я, типографский рабочий, — как могли, фашизму заслоны ставили, жизни не жалели. Выходит, что и я кое-что значу. Неловкость в общении с соседом исчезла, и постепенно стал я привыкать к генеральскому чину, что рядышком, и вроде подружили мы. Как к генералу гость — меня кличет: «Зайдите, Анатолий Андреевич, по пятьдесят грамм...»
А гостей к нему немало ездило, всё больше товарищи по фронту, и не генералы вовсе, а, вот именно, подчинённые: не одному из них путёвку в жизнь своей крестьянской рукой подписывал.
Однажды кличет: «Зайдите, Анатолий Андреевич, по пятьдесят...» Понял — новый гость. В чём стоял, пошёл на приём. А там и застыдился.
Сидит за столиком этакий франт, красивый, видный из себя мужчина в голубом костюме и белоснежной рубашечке с голубым галстуком. Прямо-таки архангел, слетевший на землю. Но небожитель, видно, ценит земные блага. На промытом дождями и ветром столике — коньяк, колбаса, икорка чёрная, стаканчики и наша дачная снедь: помидоры, лучок, огурчики.
— Знакомьтесь, Анатолий Андреевич. Заслуженный артист республики, мой старшина военных годов.
— Прибыл на гастроли с театром, — добавляет архангел. — Решил навестить.
— А коньяк напрасно притащил, — заметил генерал.
— По пятьдесят, Валентин Яковлевич, никому никогда не вредно. Разрешите, я вас по имени-отчеству буду...
— Разрешаю, Ванюшка, — ласково генерал ему. И, видать, так рад этому визиту, влюблёнными глазами смотрит на гостя. А тот возьми да и запой божественным своим голосом: «Вспомню я пехоту и родную роту, и тебя, товарищ, что дал мне закурить»...