Не знаю, как долго я стоял, погрузившись в эти невеселые размышления, но сопровождавшие меня офицеры выглядели довольно озадаченными. Очевидно, они не могли понять, что случилось и что им следовало предпринять.
А Колосков продолжал смотреть на меня с прежней улыбкой. Поношенная и выгоревшая кавалерийская шинель свисала с его широких, но тощих и покатых плеч почти до пят.
Что и говорить, внешность у него была несолидная. Я с улыбкой вспомнил, как в части, где он совсем недавно был командиром, солдаты с безобидным юмором прозвали его «пожарной каланчой». «Каланча идет», «Каланча приказывает», «Каланча распекает такого-то». Но это прозвище не выражало ни презрения, ни насмешки, а, напротив, служило выражением какого-то на редкость теплого чувства.
И вот теперь эта «каланча» — капитан, всегда восхищавший и поражавший меня своим незаурядным чутьем артиллериста и острым глазом, не знающим ошибки в прицеле, стоял передо мной и разглядывал меня так пристально, так упорно, словно хотел испытать: ну, дескать, поглядим, как будет себя вести новоиспеченный майор!
Понял я и то, что он почти забыл обо мне; с некоторой горечью я отметил про себя, что на протяжении всего этого времени я чаще вспоминал о нем, чем он обо мне…
Близился к концу третий год войны.
Наша армия сражалась на финской территории.
Воспоминания на мгновение перенесли меня на Ленинградский фронт. И я вспомнил, как мы переплывали на плоту необъятный Волхов…
— Товарищ майор, вы сейчас осмотрите батарею или…
— Нет, Сначала я зайду к вам. Где вы обосновались?
— Вон в том фольварке, видите… желтые стены?
Капитан занимал в первом этаже старинного фольварка небольшую комнату с узеньким оконцем и выкрашенной черной краской дверью. На двери красовалась ржавая подкова и какие-то непонятные буквы, скорее всего инициалы бывшего владельца.
Возле окна с разноцветными стеклами стояла деревянная кровать. Вокруг стола, покрытого клеенкой, стояли четыре стула с высокими спинками. Прямо напротив двери висело зеркало в круглой раме с черными пятнами отлетевшей амальгамы.
Но первое, что бросалось в глаза в этой комнате с некрашеным дощатым полом, — был огромный книжный шкаф дорогого красного дерева, богато изукрашенный резным орнаментом. Граненые, словно хрусталь, стекла, блестели как алмаз, отражая свет, как только дверь открывалась.
Пока я был занят осмотром комнаты и мебели, капитан, оказывается, разглядывал меня.
Когда я обернулся, глаза наши встретились, но я не увидел на его лице той улыбки, которой Колосков дарил меня обычно. Он почему-то отвел взгляд в сторону и обратился ко мне подчеркнуто вежливо:
— Прошу, располагайтесь, как вам удобно. — Он придвинул мне стул, предварительно проведя рукой по сиденью, чтобы стереть с него пыль, и снова выпрямился. — Если вы пожелаете переночевать на нашей батарее, эта кровать в вашем распоряжении, а водителя я устрою к старшине…
В ожидании ответа он устремил на меня отчужденный и настороженный взгляд.
«Как он изменился! — подумал я. — Стал каким-то недоверчивым, подозрительным. Небось думает, что я приехал его инспектировать или, еще того хуже, — прислан с недоброй вестью».
У капитана и в самом деле были основания для подобных подозрений: ведь не раз случалось, что на проверку воинских частей присылали бывших сослуживцев. «Они как «старожилы» части лучше знают личный состав», — оправдывали свой прием сторонники таких «проверок».
Поэтому неудивительно, что у Колоскова в душе зашевелилось недоброе предчувствие. И все же было обидно, что он мог обо мне подумать такое!
— На том и порешим, — ответил я, хотя за минуту до этого у меня и в мыслях не было оставаться тут на ночь. Это решение пришло ко мне внезапно. Я хотел побеседовать с ним в спокойной обстановке, разузнать причину разительной перемены, с ним происшедшей, причину недоверчивости и подозрительности, прежде совсем ему не присущих.
— Может, осмотрите батарею? — осторожно осведомился Колосков, поглядев на меня исподлобья.
— Да нет, я ведь приехал с вами повидаться. Был тут по соседству и решил навестить старого друга…
— А где вы были? — полюбопытствовал капитан.
— В штабе вашего дивизиона.
— С проверкой? — с тем же настороженным любопытством спросил он.
Это мне тоже показалось странным — любопытным он никогда не был и, что бы ни случилось, лишних вопросов задавать не любил.
— Пожалуй, что так…
— И что же?.. Если это, разумеется, не секрет, — преодолевая смущение, продолжал расспросы Колосков.
— Никаких секретов. Будут снимать командира. Боюсь, что с масштабами дивизиона ему не справиться…
— Жалко, мужик он хороший… — вздохнул Колосков.
— Для военной службы этого недостаточно, и думаю, это даже не главное.
— Человечность — во всем главное, — твердо проговорил капитан, нахмурившись, отчего его нежное безбородое лицо стало непривычно суровым.
И мне показалось, что я наконец прозрел: «Вот, оказывается, что руководит этим человеком, вот каково его моральное кредо!»
Я только сейчас понял, что его прежние поступки, удивлявшие меня безмерной любовью к товарищам по оружию, были не просто неосмысленными действиями, а верностью определенным нравственным принципам, неотъемлемой частью его личности.
У меня возникло ощущение, будто до сих пор я его вообще не знал и только сейчас постиг его суть, только сейчас увидел его как человека, во весь рост.
Но за этот год, который мы не виделись, у капитана появились какие-то новые черты: он стал жестче, недоверчивей, так просто не подпускает к себе никого, как это было раньше, прежняя его искренняя непосредственность сменилась теперь искусственной, показной.
Я снова внимательно на него поглядел, как если бы встретил его впервые. Та же длинная тонкая шея, розовые щеки, голубые лучистые глаза, в которых угнездилась без особого труда заметная грусть.
Белые, с длинными пальцами руки, раньше находившиеся в постоянном движении, теперь спокойно лежали на коленях. Да и сам капитан казался сейчас более спокойным и неподвижным, хотя не совместимой с его молодостью степенности и сдержанности ему и раньше было не занимать — в те трудные времена, когда на нас обрушивалось само небо и от шквального огня плавились булыжники.
— Если разрешите, я пойду отдам распоряжения и скажу, чтобы несли ужин…
— Разрешаю, — сказал я и тут же подосадовал на себя за то, что не ответил ему просто, как равный равному, а вроде бы отдал приказание.
Однако главное все-таки заключалось в том, что капитану, как видно, трудно было оставаться со мной наедине. Похоже, он не знал, как вести себя: то ли как с давним приятелем и старым знакомым, то ли как со старшим по званию…
Его неожиданная холодность сбивала и меня с толку, и я никак не мог попасть в тот естественный товарищеский тон, который избавил бы его от демонстративного официального почтения, столь явно им подчеркиваемого по отношению ко мне.
Как только Колосков ушел, я поднялся и подошел к книжному шкафу. Он и впрямь был на диво хорош: четыре глухих и четыре застекленных дверцы. В одной дверце торчал ключ, который я вдруг совершенно безотчетно повернул.
На средней полке лежал коричневатый, видавший виды вещмешок капитана, столь хорошо мне памятный. Этот вещмешок не раз и мне служил верой и правдой: когда Колосков посылал меня в штаб дивизиона, всегда давал в дорогу вещмешок, доставшийся ему от немца. Этот нехитрый трофей удивительно ловко прилаживался к плечам, и любой груз не казался тяжелым.
Так же невольно я ощупал знакомую вещь и сразу понял, что у капитана, как всегда, была припасена «на черный день» пара бутылок водки. Я улыбнулся: как видно, капитан не изменил своей привычке. Хотя он никогда не страдал пристрастием к спиртному, всегда держал неприкосновенный запас, повторяя слова своего бывшего начальника: «У хорошего командира угощение всегда должно быть в запасе — на тот случай, если вдруг пригодится!»