Вот тогда-то мы и испытали сущий ад. Уже не лес, а бронепоезд сделался мишенью бомбардировщиков, и эта вторая атака оказалась для многих из нас роковой.
Зенитчики бронепоезда бесстрашно сражались до конца и сбили еще один «юнкерс». Но мы изрядно пострадали: вышли из строя две боевые платформы с 76-миллиметровыми пушками, тендер паровоза был сплющен, как жестяная коробка, одиннадцать человек погибло, семнадцать было ранено…
Несмотря на тяжесть утрат, мы сразу же поняли, что сделано важное дело: наш бронепоезд спас от больших потерь танковое соединение и тем сохранил командованию грозную силу.
Только стихла стрельба и умолкло завывание самолетов, разом заголосили люди.
— Врача, — слышались отовсюду встревоженные голоса, — врача поскорее!.. Где врач?!
А Димитриева нигде не было видно.
Недоброе предчувствие стеснило мне грудь. Я уже знал, кого убило, кого ранило, и, хотя увиденное и пережитое несколько притупили мою сообразительность и я как в тумане бродил взад-вперед, исчезновение доктора разом меня встряхнуло. Мне вспомнилось, как бегал он с угрюмым и озадаченным лицом с неразлучной сумкой в руках в самые трудные минуты бомбежки с одной платформы на другую, оказывая раненым первую помощь.
Спустившись с командирского мостика, чтобы разыскать его, я вдруг попал в окружение нескольких незнакомых мне командиров. Один из них, крепко обняв меня и глядя в упор, сказал срывающимся от волнения голосом:
— Спасибо, братцы, спасибо… геройские вы ребята!..
Я чувствовал себя усталым, опустошенным, думал лишь о том, как бы поскорее увидеть врача целым и невредимым, а все вокруг походило на сон. Именно так я воспринял то, что произошло в дальнейшем: и объятия второго, а потом третьего и четвертого командиров, и далекую мысль о том, что эти целующие меня люди — наши соседи, танкисты.
Первый офицер оказался командиром бригады, тем самым, который дня три тому назад с такой беспечностью и самонадеянностью отверг нашу просьбу о маскировке.
Я смотрел на этого рослого, крупного молодого генерала и чувствовал, как сердце у меня обливается кровью.
— Товарищ генерал-майор, — обратился я к нему, — прошу прислать на помощь ваших врачей и санитаров. Очень уж много у нас раненых…
— Да, да, сейчас! — засуетился комбриг, тотчас же подозвал какого-то командира и что-то ему сказал.
Командир побежал к лесу.
Не сказав больше ни слова и не прощаясь с танкистами, я направился к последней платформе.
Не знаю, как это назвать, подсознательным или сознательным действием, но я там надеялся увидеть Димитриева.
И увидел…
Несколько бойцов с поникшими головами стояли вокруг доктора, во весь рост вытянувшегося на снегу.
Обмякшее, безжизненное тело его казалось еще более огромным. Широкая белая грудь под расстегнутой гимнастеркой поднималась и опускалась с поразительной быстротой. Кожаную куртку, разодранную на правом боку, заливала кровь.
Кровь из раны окрасила снег, и на белом фоне снега цвет ее казался неестественно красным.
Это было первое, что бросилось мне в глаза, а когда я перевел взгляд на его лицо, к горлу у меня подкатил комок и непроизвольно задергался подбородок.
Вечно улыбающийся Димитриев сейчас лежал бледный как полотно, со сбившимися на лоб волосами. Помутневшие глаза были полуоткрыты. Он глядел на меня с неподдающимся описанию выражением и что-то пытался сказать…
Я собрал всю свою волю, чтобы сдержать подступившие рыдания. Опустившись на колени, поцеловал его мокрый от пота лоб и поправил волосы.
— Моя дочурка… — проговорил Димитриев.
— Говори, говори, — сказал я, незаметно утирая слезу.
Димитриев попытался улыбнуться, но эта вымученная улыбка придала всему его облику такой жалкий вид, что я сейчас не понимаю, как сумел вынести это.
— Моя дочурка… — вновь начал он, но и на этот раз не смог докончить фразы.
— Ну-ка отойдите от раненого! Дайте пройти! — словно издали донесся до моего слуха чей-то голос, и затем я почувствовал, как меня взяли за локоть и негрубо, но твердо заставили отступить.
Не помню, сколько времени я так простоял. Двое незнакомых людей склонились над врачом.
— Безнадежен! — глухо сказал мне один из них в форме капитана медицинской службы. — Где остальные раненые? — спросил он, но, взглянув на меня, не стал дожидаться ответа, направился туда, где бойцы окружили раненых.
…Непередаваемо тяжелы первые минуты после боя, когда, пережив опасность, вдруг приходишь в себя и видишь обреченных на смерть своих друзей или их бездыханные тела…
В тот день многих боевых друзей предали мы мерзлой земле.
Скорбь и одновременно какая-то досада терзали душу. Одно дело понести урон в непосредственной схватке с врагом, другое — стать жертвой в глубоком тылу, в восьми десятках километров от передовой…
Все только о том и говорили, пока наконец Панов со свойственной ему логичностью не подвел черту:
— Вы вот говорите, обидно умереть в таком спокойном уголке! А забываете, что, пока фашистскую Германию на колени не поставим, спокойных уголков нет и не будет! Те, кого мы потеряли, погибли не зря, они спасли танковую бригаду! Теперь и мы, и эта бригада будем мстить вдвойне, и за себя, и за них, — и он указал на могильный холм у опушки леса.
И как бы в подтверждение его слов перед самыми сумерками к бронепоезду подъехала железнодорожная дрезина.
Вытянувшись в струнку, приветствовали мы сошедшего с дрезины командующего фронтом генерала армии К. А. Мерецкова и сопровождающих его генералов и офицеров. Командующий артиллерией фронта отозвал в сторону меня и комиссара и предложил представить к награде особо отличившихся.
Первым, как по уговору, мы назвали военврача Димитриева.
Член Военного совета тут же объявил приказ о награждении бойцов и командиров бронепоезда орденами и медалями. Первым он назвал дорогого Димитриева Димитрия Ивановича, посмертно удостоенного ордена Отечественной войны II степени. Награду вместе с коллективным письмом мы должны были отправить родным диктора…
Мне захотелось побыть одному, и я направился к маленькому холму, где всего несколько часов назад мы предали земле наших товарищей.
Долго стоял я в каком-то странном оцепенении перед свежей братской могилой, держа в руках красную коробочку, в которой лежал орден Димитриева.
Перед сном все бойцы собрались вместе, чтобы написать коллективное письмо родным и близким Димитриева, сообщить о его гибели и подбодрить, насколько возможно, хотя отлично знали, что самый дорогой ему человек, маленькая девочка с кудрявыми светлыми волосами, еще долго-долго не поймет истинного смысла случившегося…
Письмо писал Панов, и, надо сказать, хорошо написал.
Когда Панов закончил наше послание, воцарилась тишина.
— Эх, Черныш, Черныш, — напевно произнес Переяславцев, покачивая головой, — кто же растормошит тебя нынче, кто приласкает, нет больше нашего врача… Лежит он в сырой земле…
В словах дорожного мастера слышались слезы.
Были влажными и глаза Черныша.
— Ненавижу нытиков! — резко воскликнул Панов. Он вскочил со своего места, пнул коленом сидящего рядом Переяславцева, сверкнув на него глазами, и вышел, хлопнув дверью.
В ту ночь ни один из нас не сомкнул глаз. Только на рассвете мы чуточку вздремнули, и то, наверное, потому, что слишком уж утомились.
На рассвете нас разбудила какая-то возня.
Панов, обхватив Черныша, пытался стащить его с койки…
Черныш поначалу противился, но затем, словно что-то вспомнив, внезапно сдался. Долговязый Панов точно так же, как раньше это делал Димитриев, стащил его вниз по лестнице и понес к опушке…
— Это тебе заместо нашего доктора! — крикнул Панов и швырнул Черныша в снег.
Знакомую шутку наблюдал весь бронепоезд, но на этот раз ни один не улыбнулся, наоборот, все помрачнели еще больше.
И сам Черныш поднялся медленнее обычного. Он лениво стряхнул с себя снег и, вместо того чтобы начать ругаться, как он это обычно делал, опустив голову, медленной, раскачивающейся походкой направился к бронепоезду.