Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Словом, вырос я в деревне, — вернулся Пересыпкин к прерванному рассказу. — Нас у отца народилось одиннадцать душ. Я как раз одиннадцатый. Поскребыш, значит…

Папаша и мамаша у меня были люди статные, красивые, и дети у них получились один к одному. Все светловолосые, ладные. Только я вот уродился такой, каким вы меня видите. Стоило мне попасться отцу на глаза, он смачно плевал и, отвесив мне подзатыльник, говорил: «И в кого этот сукин сын такой чернявый?..» А рука у него была тяжелая — не дай бог! От его подзатыльника целый день шею ломило. Ну, ясное дело, я боялся своего папаши как огня, садился за другой конец стола, а когда он вваливался откуда-нибудь пьяный, и вовсе убегал из дому и спал на сеновале.

Не любил он меня. Цыганом звал.

Мать мою срамил: «Видно, ты какого-то чернявого мужика до себя допустила, его работа. Не может быть, чтобы от меня такое пугало уродилось». Зато братья и сестры меня очень любили. А мать больше всех! Баловала, ласкала, только так, чтобы отец не видел. Верно, жалела. Еще мне перепадало от старшего брата. Этот во всем бате нашему подражал, всегда норовил угодить ему. Он, бедняга, раньше всех помер. В жизни всегда так: злой человек сам себе век заседает.

До двенадцати лет жили мы в деревне, пахали, сеяли, жали.

Мне было тринадцать, когда переехали в Сасово. Сасово — городишко в Рязанской области. Теперь там райцентр и железнодорожный узел, слыхали, наверное…

Отец определил меня в депо чернорабочим. Погодя вышел я в помощники мастера. Потом техникум окончил, и назначили меня дорожным мастером на одну из соседних станций.

Там я женился. Бабу взял, братцы, огромадную, в три обхвата. Зиной звали. Бедняжка, в эти двери, наверное, и не пролезла бы. Когда садилась, одного стула ей было мало, честное слово! Но ничего, жили мы дружно, тихо, мирно. Притерлись, как говорится. Да так славно притерлись, что родила мне моя Зина четырех детишек. Двое в раннем детстве померли от болезней, а двое выросли на загляденье — парень и девочка. Посмотришь — и душа радуется, ей-богу!

Я, братцы вы мои, на бабу смотрю как на бабу. Ни больше ни меньше! Бабу бог создал для того, чтобы она жила с мужиком и рожала детей.

Незачем на бабу как на икону глядеть, и молиться на нее тоже не надо. Целовать, лобзать, а потом отпускать несолоно хлебавши тоже не годится. Ты с ней рядышком приляг. Так уж я эту премудрость от предков усвоил, так все мы и жили в благословенном нашем Сасово. А там вы сами решайте, хорошо это или худо…

До войны была у меня крепкая дружная семья. Работал я на хорошем месте и зарабатывал хорошо. Сами знаете, железнодорожный транспорт — организация сильная, и премии перепадали, и путевки в санаторий.

Что-что, а работать я горазд, никому за мной не угнаться! И хоть числился я дорожным мастером, но, когда дело выпадало срочное, не брезговал и физической работой, вкалывал почище своих орлов…

— Будет тебе, переходи к делу! — осадил его Яблочкин.

— За это моя бригада меня и любила; хоть палкой гони — в другую не переходили. А бригад у нас было не меньше шести. Ко мне сами отовсюду бежали, просили: «Геннадий Николаевич, прими!» Однако я принимал не всех, отбирал. Потому и рабочие у меня подбирались один к одному: степенные, сильные, до работы охочие. Если не из кого выбирать, тут, хоть расшибись ничего не выйдет. А у меня выбор был богатый, потому как я дело свое знал и вел его правильно…

— Но, но, Пересыпкин! — прервал его Докучаев. — Твоя шарашкина контора никого тут не интересует. Говори о деле!

— Мы как условились? Сперва рассказать о себе — кто ты, да откуда родом, да чем дышишь. Вот я и рассказываю, и очень мне это нравится. В жизни еще ни разу не случалось кому-нибудь о себе рассказывать. А раз нравится, раз приятно прошлое свое вспомнить, стало быть, оно у меня хорошее. А у кого прошлое хорошее, о том худого не скажешь, тот и сам добрый человек! Вот как…

Я улыбнулся. Мне давно была известна странная привычка Пересыпкина или, вернее, излюбленный прием: прикидываться «темнотой», неотесанной деревенщиной.

— Так и быть, продолжай, только покороче, — недовольно поморщился капитан Кругляков.

— Словом, до войны жил я очень хорошо: капусту там, картошку, сало, масло топленое привозил из деревни. Жена в привокзальном буфете работала подручной повара. Еды и питья вдоволь. И дети подросли хорошие. Правда, дочка в меня пошла — такая же чернявая, но красавица — глаз не оторвать!

— Если в тебя, то хороша, что и говорить! Ты ж на мерина неподкованного похож! — опять поддел рассказчика Яблочкин.

— Ей-богу, красавица, только вот черноглазая и черноволосая вроде меня. Другую такую во всей округе не сыскать! Ей еще четырнадцать только, а женихов!.. Хоть пруд пруди. Но я пока никому ее не отдам — рано еще, жалко…

— Так она тебя и спросила! — ехидно обнадежил рассказчика Яблочкин.

— Шесть лет назад случилась со мной беда — жена у меня померла. Вечная ей память, поесть любила. Я и сам не дурак поесть, но за ней не мог угнаться. Сядет, бывало, бедняжка, и целого гуся как не бывало. Ставила перед собой моя Зина студень, мясо, колбасу, капусту квашеную, огурцы, зелень и сладости и давай — наваливалась, что твой комбайн. От еды и беда с ней приключилась: грибов переела и померла ночью, до утра не дотянула… Остался я один.

Не будь у меня на руках детишек, может, и не стал бы за жизнь цепляться. Но тут делать нечего, выдюжил. Перевез к себе тещу, стала она по дому хозяйствовать.

Так мы и жили, на судьбу не жаловались. Но двадцать второго июня — чтоб этот проклятый день из календарей повыжигало! — утром по радио объявили: война. И вся моя семейная жизнь, весь налаженный уклад, все, что я строил, возводил по кирпичику, развалилось как карточный домик!

Старшего моего забрали в военное училище, а меня вызвал военный комиссар и говорит:

— Вот, товарищ дорогой Геннадий Николаевич, какое выходит дело: как ты есть наш актив, человек испытанный, сознательный и всеми уважаемый, я тебе прямо все скажу. Видишь, проклятый фашист на нас войной пошел. Теперь надо нам повернуть это дело так, чтобы самим к нему в гости пожаловать, дабы навсегда отучился он незваным по чужим домам шастать… В данный период времени мы начинаем формировку бронепоездов, и нам нужны опытные железнодорожники, чтобы возглавить соответствующие бригады. При каждом бронепоезде должна состоять такая бригада. Вот и решили мы бросить тебя на это дело. Что скажешь?

А что я скажу? Ведь не отказываться же… Да и откажешься, что толку?

Я ему и говорю: раз всей стране, говорю, туго приходится, то Пересыпкин не отступит. Мы, Пересыпкины, такой породы — где все, там и мы. А как же… Правда, не забыл я еще добавить, что армейской жизни не нюхал, необученный, значит.

И впрямь, до войны меня в армию не призывали, потому как я грыжу перенес. Я не знал даже, как по-военному честь отдать. И ружья вблизи не видел, ей-богу. Только раз у нас в сельском клубе пьесу какую-то ставили о гражданской войне, так я там солдата играл. Тогда в первый и в последний раз ружье в руках держал. Все боялся, как бы оно дуром не выстрелило, проклятое. Словом, никакого оружия, кроме лопаты да заступа, мне в руках держать не доводилось.

— Это не беда, — обнадежил меня комиссар. — В армии тебя живо обучат, и демобилизуешься такой обученный, что хоть начальником отделения железной дороги тебя назначай.

Ну, вернулся я домой, поцеловал на прощанье дочурку, с братьями и сестрами попрощался и поехал в областной центр. Оттуда меня вместе с другими железнодорожниками переправили в Москву.

В Москве нас продержали довольно долго. Целую неделю на нарах в тамошних казармах бока отлеживал. Ни обмундирования никто не дает, ничего… Только кормят бесплатно.

Наконец вспомнили обо мне. Вызвали и направили на бронепоезд, что стоял на станции Мытищи. Еле я его там нашел. Отыскал командира бронепоезда и говорю: так, мол, и так, я ваш дорожный мастер.

А командир — здоровенный такой мужик, выше меня ростом, в плечах косая сажень. Одет аккуратно, подтянутый, все у него пригнано, все ладно — картинка! Оглядел он меня с ног до головы и спрашивает:

126
{"b":"850619","o":1}