Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Оживленное общение с Брехтом и его кружком составляло лишь одну из сторон бурной интеллектуальной атмосферы, в которой Беньямин вращался в Берлине в конце 1920-х гг., в том Берлине, который будущими поколениями стал восприниматься как средоточие веймарской культуры как таковой. Беньямин по-прежнему часто виделся со своими старыми друзьями, особенно с Хесселем и его женой Хелен Грунд, а также с Кракауэром, Блохом, Вилли Хаасом и Вильгельмом Шпайером. При этом он все еще совершал осторожные вылазки – иногда в сопровождении Эриха Гуткинда – в окружение Оскара Гольдберга, хотя бы для того, чтобы докладывать Шолему о его махинациях: Гольдберг и Унгер проводили еженедельные дискуссионные вечера под вывеской «Философская группа». Среди интеллектуальных связей Беньямина этого периода одно из главных мест занимали возобновившиеся отношения с художником Ласло Мохой-Надем, с которым Беньямин познакомился, когда участвовал в работе Группы G. Что касается долгосрочного влияния на его воззрения, то общение с Мохой-Надем в этом смысле почти не уступало общению с Брехтом. Контакты между Беньямином и Мохой-Надем практически прекратились в 1923–1928 гг., когда Мохой-Надь был одним из магистров Баухауза, сначала в Веймаре, а затем в Дессау. Снова их свело сотрудничество с журналом Артура Ленинга i10, в котором Мохой-Надь работал фоторедактором. Их дискуссии 1929 г. о фотографии, кино и прочих современных средствах коммуникации имели принципиальное значение для взглядов Беньямина, выраженных в таких его работах, как «Краткая история фотографии», «Пассажи» и «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». Кроме того, через Мохой-Надя, работавшего над декорациями для постановки «Сказок Гофмана» Оффенбаха в опере Кролля, Беньямин попытался завязать связи с берлинским музыкальным миром, подружившись с дирижером Отто Клемперером. Хотя в число ближайших друзей Беньямина входили увлеченные музыканты и композиторы, в первую очередь Эрнст Шен и Теодор Адорно, сам Беньямин неоднократно утверждал о своей почти абсолютной безграмотности в вопросах музыки.

Были у него и другие новые знакомства. Беньямин виделся с молодым политическим философом Лео Штраусом, который впоследствии стал влиятельной фигурой в США, а в то время был связан с Еврейской академией (Akademie für die Wissenschaft des Judentums) в Берлине, где только что дописал книгу о Спинозе. Беньямин писал Шолему о Штраусе: «Не стану отрицать, что он пробуждает во мне доверие и что я нахожу его симпатичным» (C, 347). Кроме того, через Хесселей Беньямин познакомился с венским писателем и театральным критиком Альфредом Польгаром, чье общество доставляло ему немалое удовольствие. Летом Беньямин свел личное знакомство с родившимся в Америке французским романистом Жюльеном Грином, произведения которого рекомендовал своим друзьям с необычайным энтузиазмом и на роман которого Adrienne Mesurat («Адриен Месура», 1927) только что написал рецензию. В середине августа Беньямин вел радиопередачу о Грине, а после того, как снова встретился с ним в Париже, в апреле следующего года напечатал в Neue schweizer Rundschau восторженное эссе «Жюльен Грин». В нем содержатся важные утверждения на тему о «праистории» (Urgeschichte), влияющей на образ существования людей, в романах Грина, полных древней магии и жути, поскольку его персонажи делят жилье с призраками своих предков. «Дом предков… обнаруживает череду сводов, комнат и галерей, теряющихся в доисторическом времени человечества» (SW, 2:335; МВ, 291). Картина жилых пространств, населенных формами жизни как из недавнего, так и из далекого прошлого, картина одновременно историческая и праисторическая, станет характерной чертой и в последующих работах самого Беньямина.

В свете того успеха, которым пользовались его рецензии на произведения французских авторов, их истолкования и комментарии к ним, едва ли удивительно, что весной он уделял современной французской литературе все больше и больше внимания. Даже продолжая изыскания в области французской культуры XIX в. в рамках исследования о пассажах, Беньямин осознал, что все чаще натыкается «у молодых французских авторов на такие фрагменты, которые, следуя их собственному ходу мыслей, обнаруживают побочные пути, порожденные влиянием северного магнитного полюса, отклоняющего стрелку их компаса. Я же держу курс прямо на него» (C, 340). Вслед за эссе о сюрреализме – собственно говоря, как «сопутствующий текст» (C, 352) – в марте – июне 1929 г. было сочинено мастерское эссе «К портрету Пруста», напечатанное в июньском и июльском номерах Die literarische Welt (SW, 2:237–247; Озарения, 301–312). Беньямин уже давно ощущал сродство с «философским образом мысли» Пруста (C, 278); будучи в Москве, он начал выявлять соответствия между романом Пруста и своей собственной книгой о барочной драме. Он считал, что «необузданный нигилизм» сцены лесбийской любви из книги «По направлению к Свану» показателен в плане того, как Пруст «врывается в аккуратно обставленный кабинет в душе обывателя, на котором висит табличка „Садизм“, и все безжалостно разносит вдребезги, так что от блестящей, упорядоченной концепции греховности не остается ничего, более того, на всех разломах зло слишком ясно обнаруживает „человечность“, даже „доброту“, свою истинную основу». По его мнению, то же он сам «пытался выразить понятием аллегории» в своей книге о барочной драме (MD, 94–95; МД, 153). Примерно тогда же, то есть в начале 1926 г., у него возник замысел эссе о переводе Пруста. В начале 1929 г. он писал Максу Рихнеру, чей журнал Neue schweizer Rundschau был лидером по части публикации статей о Прусте в немецкоязычных изданиях (в частности, в нем была напечатана статья Э. Р. Курциуса о перспективизме Пруста), что он недостаточно отдалился от прустовского текста, чтобы писать о нем, но что «немецкая литература о Прусте, несомненно, смотрит на него под иным углом, нежели французская. В Прусте есть много… более важного, помимо „психологии“, которая, насколько мне известно, служит почти единственной темой разговора во Франции» (C, 344). В марте он сообщал Шолему, что «высиживает кое-какие арабески о Прусте» (C, 349), а в мае – что работает над «очень предварительным, но хитрым эссе о Прусте», «начинающимся с тысячи и одного аспекта, но с еще не сложившейся центральной частью» (GB, 3:462). Эти замечания указывают на характерный для Беньямина многосторонний подход к огромной эпопее Пруста, его «делу жизни» в подлиннейшем смысле этого слова, которое Беньямин считал (по правде говоря, толком не имея представления об «Улиссе» Джойса) «выдающимся литературным достижением тех дней»[281].

Он затрагивает многие аспекты романа, включая «растительное существование образов Пруста, которые остаются связанными со своим социальным источником», подрывную комедию нравов и дегламуризацию своего «я», любви и нравов, анализ снобизма и физиологию праздной болтовни, внимание к предметам повседневного быта и акцент на том, что Беньямин называет обыденностью, страстный культ сходства, растянувшийся на большие промежутки времени, последовательное превращение существования в хранилище памяти с центром в водовороте одиночества, историческую конкретность повествования во всей его неуловимости, непроницаемости и безутешной ностальгии и, наконец, то, как во фразах Пруста, в которых отражается «игра мускулов интеллигибельного тела», находят словесное выражение потоки непроизвольных воспоминаний. Но в основе эссе Беньямина, по сути, освещающего тему, интерес к которой восходит еще к его студенческим дням, когда он читал Ницше и Бергсона, и предвосхищает его исторический материализм 1930-х гг., лежит разговор о «скрещенном времени» (verschränkte Zeit). В одном из своих писем Беньямин уже указывал, что Пруст предлагает «совершенно новое изображение жизни» в том смысле, в каком он объявляет ее критерием ход времени (C, 290). В эссе о Прусте он пишет по поводу идеалистической интерпретации прустовской thème de l’éternité: у Пруста «вечность вовсе не платоническая, вовсе не утопическая, а наркотическая [rauschhaft]… хотя у Пруста и есть рудименты сохраняющегося идеализма… не они обусловили значительность его произведений. Вечность, в которой Пруст открывает аспекты, – это по-разному скрещенное, но не беспредельное время. Его действительный интерес относится к ходу времени в его реальном, то есть скрещенном, виде». Таким образом, ключевое место в этом романе с его навязчивым стремлением к счастью занимает игра «отражений старения и воспоминания». «Универсум… скрещений» у Пруста открывается в момент актуализации (имеющий близкое родство с «моментом узнавания», фигурирующим в «Пассажах» и других текстах), когда былое возникает в ослепительной вспышке осознания, подобно тому как давно забытое прошлое впервые возвращается к Марселю со вкусом печенья «Мадлен». Момент непроизвольного воспоминания – это «шок омоложения», посредством которого пробуждается и собирается в образ некое прежнее существование с его различными слоями. Эта концентрация и кристаллизация хода времени в мгновение осознания «соответствий» и составляет наркотическую вечность, и в первую очередь именно здесь, в феномене Rausch, то есть экстатического самообладания, видна связь с сюрреализмом.

вернуться

281

Судя по всему, у Беньямина имелся экземпляр «Улисса» в немецком переводе. См.: BG, 16 (недатированный список книг, принадлежавших Беньямину, возможно, составленный в 1933 г. Гретель Карплус). «Улисс» был впервые переведен на немецкий в 1927 г.

87
{"b":"849421","o":1}