Я отнюдь не поклонница Садата, фактически изменившего своему учителю и коренным образом пересмотревшего политику Египта после того, как он стал президентом в 1970 году. Но, читая о смерти Садата в своей камере, я неожиданно для самой себя растрогалась. Хотя папа очень резко отзывался о сепаратном мире, заключенном Садатом с Израилем, Садат призывал сохранить ему жизнь. Он дал приют изгнанному иранскому шаху и его семье, несмотря на непопулярность этого шага. А когда шах умер от рака, Садат устроил покойному государственные похороны, показав широту духа, редкую в прагматическом мире «реальной политики». Он не поступался в угоду политике тем, что считал верным. И вот, он тоже мертв.
На меня накатила депрессия. Сидя за своей вышивкой, я боролась с головной болью. Вечером 21 ноября, в день рождения брата Шаха, я почувствовала, что из глаз текут слезы, в горле застрял комок. Я прилегла, но не могла остановить слез. Где сейчас мои братья? Что с ними? Как Мир, так и Шах сразу после Эйда женились на сестрах Фаузие и Ре-хане из Кабула. Эти девушки — дочери афганского государственного служащего — вот и все, что я о них знаю. Но ведь хорошо, что братья нашли наконец любовь, тепло и эмоциональный комфорт в эти трудные времена. Почему же я так подавлена?
Пришел сон, беспокойный, циклический. Брат Мир тайно, горными тропами, вернулся в Пакистан. Через горы, долины, реки, через Инд переправился, добрался до Карачи и спрятался в шкафу на Клифтон, 70. И тут нагрянули военные. Как раз, когда они распахнули шкаф, в котором прятался Мир, я проснулась в холодном поту.
Не ту жертву я видела во сне. На следующее утро я прочитала в газете, что Лала Асад застрелен полицией. Головная боль усилилась. Его убили в перестрелке с полицией в федеральной зоне «В» в Карачи. Газета сообщала, что он застрелил полицейского. Правду я узнала лишь через месяцы после события. Лала Асад, оказывается, не был вооружен. Полицейского убил какой-то другой полицейский в процессе бестолковой пальбы, открытой стражами порядка. Так что студент был безоружным.
Лала Асад мертв. Теперь и его кровь пятнает мундир генерала. Что чувствует престарелый отец Лала Асада? Вместо заботы сына — его мертвое тело. Закончится ли это когда-нибудь?
«В ходе охоты на террористов аль-Зульфикар полиция арестовала несколько сот человек», — прочитала я в газете 26 ноября. Полиция устраивала налеты на жилища, молодежные общежития, облавы в аэропортах по всей стране. На всех выходах из Карачи — морем, воздухом, на дорогах — устанавливались блок-посты. Газеты сообщали, что применялись специальные бинокли, видящие сквозь тонированные стекла автомобилей. Проверялись гримеры, чтобы обнаружить «злоумышленников, попытавшихся изменить внешность».
Меня мучили угрызения совести. Я чувствовала на себе ответственность за смерть Лала Асада, молилась, чтобы он простил меня за вырывавшиеся иной раз в пылу полемики резкости. Я мучилась, вспоминая фотоснимки, хранившиеся дома. На них Лала Асад и другие студенческие лидеры. Полиция изъяла их и использовала для опознания, думала я.
Взгляд опустился к сеточке морщин на руках, зеркало отражало паутинку вокруг глаз, на щеках и на лбу. Реакция на сухость воздуха и на песчаные ветры Суккура, полагала я. Но нет, они не исчезли и в Карачи. Преждевременно подступает старость.
11 декабря закончился очередной срок моего содержания под стражей, и я приготовилась услышать ставшее привычным сообщение о его продлении. Я понимала, что не выпустят они меня в такой обстановке. Пищу принесли на час раньше — с ожидаемым приказом. Но сенатор Пелл, очевидно, нашел способ пробить брешь в броне упрямства пакистанских военных. Через две недели ко мне поздно вечером неожиданно явился дежурный заместитель начальника тюрьмы.
— Собирайтесь, вас переводят в Ларкану. Отправляетесь с полицией в 5.45.
Плакала дневная надзирательница, плакала старая па-танка, просила прощения за свою, как она выразилась, «глупость и непонятливость». И я плакала. Хотя я и рисовала в воображении соблазнительные картины пребывания в комфортных условиях домашнего ареста, вдруг стало жалко покидать привычную обстановку тюрьмы. Время от времени благосклонные надзирательницы проносили мне контрабандой драгоценные экземпляры «Интернэшнл геральд трибюн» или «Ньюсуик»; рядом, в том же городе, мать и сестра. В далекой северной Аль-Муртазе я окажусь в изоляции от них.
Полиция прибыла на рассвете 27 декабря 1981 года. Я бросила последний взгляд на мрачную, сырую камеру. Как можно испытывать печаль, покидая такие условия? Но я печалилась, как и ранее, покидая Суккур. Годы изоляции оказывали воздействие на психику. Я приучилась бояться любых изменений.
10
ЕЩЕ ДВА ГОДА ОДИНОЧНОГО ЗАТОЧЕНИЯ
Знакомая обстановка. Домашние удобства. Комфорт. Если отвлечься от присутствия заблаговременно размещенной на участке полувоенной пограничной стражи да ежедневных визитов тюремного персонала, контролирующего мое поведение, — рай земной. Мне пообещали, что будут допускать в дом слуг, что я смогу пользоваться телефоном и, что самое ценное, принимать трех гостей раз в две недели. После десяти месяцев одиночного заключения — все равно, что отель пятизвездный. Прибытие домой я отпраздновала долгим возлежанием в горячей ванне и наманикюрила ногти.
Но первая радость рассеялась быстро. Разрешенные телефонные звонки ограничивались беседами с родственниками, причем меня предупредили, чтобы я в разговорах не затрагивала политику. Телефон работал через пень колоду, часто разговор обрывался на полуслове. Позже я поняла почему. Все телефонные линии проходили через военный связной пост, установленный за границей участка.
Не так просто обстояло дело и с посетителями. Оказалось, что допускаются ко мне лишь трое: мать, Санам и тетушка Манна. Все они жили в Карачи, оттуда час лететь, причем рейсы в неудобное время и, как водится у нас в Пакистане, то и дело отменяются, откладываются, задерживаются. Санам теперь хозяйка дома с домашними заботами, с мужем, за которым нужен уход, она выкроила время лишь для одного-двух визитов. Мать фактически больна, она не может навещать меня часто. Конечно, у меня в Ларкане много знакомых, много политических сторонников, им легко было бы заехать ко мне, но их сюда ни за что не пустят. По сути, я снова оказалась в одиночном заключении. Посетителями чаще всего оказывались тюремные инспектора, и появлялись они настолько нечасто, что после их визитов болели натруженные неожиданными речевыми упражнениями челюсти. Может быть, следовало бы разговаривать с самой собою, чтобы только слышать человеческий голос, но до этого я почему-то не додумалась.
Приказы о моей изоляции поступали с завидной регулярностью, каждые три месяца, с одинаковой текстовкой. Содержание я выучила наизусть. «Поскольку заместитель главного администратора режима военного положения полагает, что в целях предотвращения действий госпожи Бхут-то Беназир, направленных против целей, для достижения коих и было учреждено военное положение, и на подрыв безопасности Пакистана, общественного порядка в нем, а также интересов населения страны, означенную госпожу Бхутто Беназир следует изолировать…» и все в том же духе.
Время снова начинало давить на меня. Никаких газет я не получала, не говоря уж об «Интернэшнл геральд трибюн». Телевидение дает лишь уроки арабского языка, да причесанные военными цензорами новости на синдхи, урду и английском, да затхлые получасовые пьески-интермедии. Меня одолевают приступы жалости к собственной персоне, перемежающиеся угрызениями совести. «Не греши! — одергиваю я себя. — Неблагодарная, Господь ниспослал тебе пищу, одежду, прочную крышу над головой. Есть на свете несчастные, лишенные всего этого». Эмоциональный маятник раскачивается у меня в голове.
Я научилась готовить, пользуясь старой книгой рецептов, найденной на кухне. Печи не работали, кухонной утвари не хватало, не нашлось даже миксера, нечем было яйца взбить. Каждое приготовленное мною блюдо — соусы, рис, даль — представляло в моих глазах маленькую победу. Так же как «дамские пальчики» и стручковые перцы на грядках матери три года назад здесь же, в Аль-Муртазе, моя стряпня приобретала особое значение. Я глядела на миску приготовленного мною риса и видела в этом рисе доказательство моего существования. Я сделала этот рис съедобным. Coquo ergp sum — Готовлю пищу, следовательно, существую.