Несмотря на все свои пушки и пулеметы, Зия продолжает трястись перед именем отца. При жизни Зульфикара Али Бхутто уважали как государственного и общественного деятеля, как мудрого провидца. Но убийство сделало из него мученика, в глазах некоторых даже святого, а в мусульманской стране это могучая сила.
Потекли слухи о чудесах, происходящих у места захоронения отца. Мальчик-калека вдруг пошел. Бесплодная женщина родила здорового сына. К могиле отца весь год тянулись паломники, ее посетили тысячи людей, молящиеся клали на язык увядший лепесток с могилы или песчинку, произнося заветные слова. Местный военный администратор приказал снести дорожные указатели к затерянному в пустыне кладбищу, но народ находил дорогу без дорожных знаков.
Полицейские и армейские патрули запугивали людей, записывали их имена, номера автомобилей, адреса пришедших пешком. У них отнимали еду, разбивали кувшины с водой, оставляемые для них крестьянами. Но люди шли и шли, оставляя на могиле отца его фотоснимки в рамочках, гирлянды роз и ноготков.
Через восемь дней после годовщины смерти отца в Карачи состоялось наконец заседание суда, рассматривающего наше содержание под стражей. Когда наш адвокат упомянул письмо, в котором я протестовала против недостойного поведения капитана Ифтикара во время неудавшегося визита Санам за месяц до того, суд заявляет, что о письме таком ничего не знает. Но у меня осталась расписка, и адвокат требует отсрочки на день, чтобы предъявить суду эту расписку. Утаить письмо, направленное в суд, — за это полагается до полугода заключения. Они знают, что у меня есть доказательство. Им не хочется, чтобы это доказательство увидело свет.
Этим же вечером нас с матерью вдруг освободили. Капитана Ифтикара я больше не видела. Слышала, что по головке его за промах не погладили, что его вместо очередного повышения в звании назначили на какой-то «штрафной пост».
Свобода. Надолго ли. После освобождения мать осталась в Карачи, а я полетела в Равалпинди, чтобы наверстать упущенное за полгода изоляции. Ухо болезненно реагирует на перепады давления при полете, особенно при приземлении в Пинди. Проснувшись на следующее утро в доме Ясмин, я обнаружила, что подушка испачкана зловонным гноем и кровью. Друзья мгновенно доставили меня в больницу.
— Вам очень повезло, — утешает меня врач скорой помощи, очистив ухо. — Давление воздуха в самолете вызвало разрушение гнойника наружу. Если бы он открылся внутрь, все было бы гораздо хуже.
Я не знала, что и подумать. Сначала врач в Аль-Муртазе, доставленный военными, врет мне, что я вообразила боли в ухе, затем обвиняет в том, что я сама себе его проткнула. Теперь этот врач, заверив меня, что я счастливица, просто советует проверяться каждые две недели в Карачи. Они ничего не понимают в медицине или просто им на меня наплевать? Ни один не сказал мне, что у меня мастоидная инфекция, что медленно разрушается нежная костная ткань среднего уха, что я могу частично оглохнуть. Позже я узнала, что без операции хроническое воспаление может привести к постоянной утрате слуха и параличу лицевых мышц. Но тогда мне ничего этого не сказали.
Мать, когда я вернулась в Карачи, очень обеспокоилась.
— Напиши этим, попроси разрешения уехать для лечения за границу. Здоровье вне политики.
Я написала этим. Письмо осталось без ответа. Эти предпочитали, чтобы я оставалась там, где за мною легче присматривать.
Фургоны военной разведки постоянно торчали возле нашего дома в Карачи. Когда я или мать покидали дом, они следовали за нами. Каждого, кто к нам прибывал, фотографировали, записывали регистрационные номера автомобилей. Телефоны прослушивались, в них постоянно слышались щелчки. Иногда их отключали.
— Почему бы тебе не съездить в Ларкану? Надо бы про верить, как там дела, как ведется хозяйство, — сказала как- то мать, когда я оправилась. — Вот уже два года никто из семьи не имел возможности заглянуть в наши счета.
Когда я окунулась в книги учета, мне показалось, что мне снова восемь лет, что я снова сижу на кухне с Бабу и пытаюсь свести потраченные рупии с приобретенными товарами. Но это весьма приземленное занятие оказалось полезным средством, отвлекающим мои мысли от бесплодных метаний. Каждое утро, до того как жара стала невыносимой, усевшись в джип, я объезжала плантации гуайявы, рисовые поля, заросли сахарного тростника, знакомилась с кругом новых обязанностей. В кроссовках и с платком или соломенной шляпой на голове для защиты от палящего солнца я знакомилась с системой ирригации, с каналами и колодцами, с летними посадками риса и хлопка, с проблемами заболачивания и засоления почв в натуре и читая о них. Эти занятия оказались действенным лекарством.
Фермеры-арендаторы, ксшдары (управляющие), мунши (учетчики-бухгалтеры) встречали меня с энтузиазмом.
«Хозяйский шаг золото чеканит, — говорили мне. — Теперь мы не чувствуем больше себя сиротами».
Мне очень нравилась эта работа, хотя странное ощущение не оставляло меня: встречалась я исключительно с мужчинами. Женщины в сельских местностях крайне консервативны, редко покидают дом без темных бурка, и уж ни в коем случае не увидишь их за рулем автомобиля. Но у меня не оставалось выбора. Мужчин наших в Пакистане не осталось. Отец убит, братья в Афганистане, они не могут ступить на землю родины, их немедленно арестуют. И поэтому я с утра ношусь по полям. В жизни нашей семьи не остается места традициям.
Я, можно сказать, перешагнула границу между полами. Обстоятельства, вынудившие меня сделать это, общеизвестны. Обычно молодые женщины в семьях землевладельцев сидят взаперти, дома, а если и покидают его, то лишь в сопровождении кого-либо из мужчин семейства. Наша традиция почитает женщину как гордость семьи, и хранит ее, как и полагается хранить сокровище, в женской части дома, в пурда, за стенами и занавесями.
Мои четыре тетки, дочери деда от первого брака, выросли именно в этой традиции. Подходящих женихов-кузенов им не нашлось, и пришлось им скучать в своей обширной и комфортной пурда в Хайдарабаде. В семье они пользовались авторитетом и уважением. Все понимали их положение, понимали, почему они остались незамужними. Не зная иной жизни, они казались вполне довольными жизнью. «Лица их не бороздят морщины озабоченности», — изрекала мать, вернувшись от них.
Скучной их жизнь казалась мне, но не им самим. Они выучились арабскому, читали Священный Коран, надзирали за кухней, мариновали овощи и колдовали над сластями, шили и вязали, гуляли в обширном своем саду. Иной раз торговцы оставляли у их дверей рулоны тканей или иные товары, давая возможность выбрать. Они принадлежали к старому поколению, я — к новому.
Вечерами ко мне в Аль-Муртазу приезжали гости, посетители, делегации студентов; привозили вести от томящихся в застенках и от избежавших ареста, сообщения о сопротивлении режиму. Составлялись списки, кого посетить, кого утешить, кого поддержать. Под моим наблюдением соорудили шамиану над могилой отца, чтобы затенить ее. Я занималась и домом, по просьбе матери заменила старые окна с деревянными ставнями на стеклянные. «Прохлада — хорошо, но видеть — лучше, — сказала мать, памятуя о частых отключениях электричества во время нашего вынужденного затворничества в Аль-Муртазе. — Кто знает, когда нас снова там запрут. Лучше подготовиться заранее».
Столкнулась я и еще с одной восточной традицией. Единственная Бхутто в округе, я сразу стала своего рода «старейшиной», и окрестные селяне потянулись ко мне решать свои давние тяжбы и проблемы. Отголоски старых времен, когда глава племени решал все наиболее важные внутриплеменные проблемы, еще звучат в головах этих людей. В сельских местностях фактически еще существуют старые племена и, соответственно, племенное правосудие. И хотя я вовсе не глава трибы Бхутто, народ потянулся ко мне. Юстиция в Пакистане всегда где-то за тридевять земель, она слишком неповоротлива, медлительна, слишком дорога и считается коррумпированной. Полиция слывет охочей схватить кого попало фактически за выкуп, чтобы только денег побольше получить. Вот народ и склоняется в пользу фейслы, суждения своего хозяина. Однако, проведя восемь лет на Западе, я обнаружила, что не слишком хорошо подготовлена к решению специфических местных проблем.