ОТВЕТ НА БУДУЩИЕ СПЛЕТНИ Москва меня обступает, сипя, до шепота голос понижен: «Скажите, правда ль, что вы для себя авто купили в Париже? Товарищ, смотрите, чтоб не было бед, чтоб пресса на вас не нацыкала. Купили бы дрожки… велосипед… ну не более же ж мотоцикла!» С меня эти сплетни, как с гуся вода; надел хладнокровия панцырь. — Купил — говорите? Конешно, да. Купил, и бросьте трепаться. Довольно я шлепал, дохл да тих, на разных кобылах-выдрах. Теперь забензинено шесть лошадих в моих четырех цилиндрах. Разят желтизною из медных глазниц глаза — не глаза, а жуть! И целая улица падает ниц, когда кобылицы ржут. Я рифм накосил чуть-чуть не стог, аж впору бухгалтеру сбиться. Две тыщи шестьсот бессоннейших строк в руле, в рессорах и в спицах. И мчишься, и пишешь, и лучше, чем в кресле. Напрасно завистники злятся. Но если объявят опасность и если бой и мобилизация — я, взяв под уздцы, кобылиц подам товарищу комиссару, чтоб мчаться навстречу жданным годам в последнюю грозную свару. Не избежать мне сплетни дрянной. Ну что ж, простите, пожалуйста. что я из Парижа привез Рено, а не духи и не галстук. ЭПИГРАММЫ Безыменскому Томов гробовых камень веский, на камне надпись — «Безыменский». Он усвоял наследство дедов, столь сильно въевшись в это едово, что слег сей вридзам Грибоедов от несваренья Грибоедова. Трехчасовой унылый «Выстрел» конец несчастного убыстрил. Адуеву Я скандалист! Я не монах. Но как под ноготь взять Адуева? Ищу у облака в штанах, но как в таких штанах найду его? Сельвинский Чтоб желуди с меня удобней воровать, поставил под меня и кухню и кровать. Потом переиздал, подбавив собственного сала. А дальше — слово товарища Крылова: «И рылом подрывать у дуба корни стала». Безыменскому Уберите от меня этого бородатого комсомольца! — Десять лет в хвосте семеня, он на меня или неистово молится, или неистово плюет на меня. Уткину О бард, сгитарьте тарарайра нам! Не вам строчить агитки хламовые. И бард поет, для сходства с Байроном на русский на язык прихрамывая. Гандурину Подмяв моих комедий глыбы, сидит Главрепертком Гандурин. — А вы ноктюрн сыграть могли бы на этой треснувшей бандуре? * * *
Маяковский метался по фанерному закутку среди приказов и пожелтевших плакатов, как бы с трудом пробиваясь сквозь слоеные облака табачного дыма, висевшего над столом с блюдечками, наполненными окурками, с исписанными листами газетного срыва, с обкусанными карандашами и чернильницами-непроливайками с лиловыми чернилами, отливающими сухим металлическим блеском. И за его острыми, угловатыми движениями с каменным равнодушием следили разнообразные глаза распаренных многочасовым заседанием членов этого адского художественного совета образца тысяча девятьсот двадцать девятого года, как бы беззвучно, но зловеще повторяющих в такт его крупных шагов: «Очернительство… очернительство… очернительство…» Особенно душил его сам председатель, доведя Маяковского до того, что однажды он в поезде «Красная стрела» Москва — Ленинград, стоя в коридоре международного спального вагона, держа в руке стакан чаю в тяжелом мельхиоровом подстаканнике, поставив толстую подошву своего башмака на медную панель отопления, яростно перетирая окурок боковыми зубами и глядя в окно на проносящиеся мимо парные телеграфные столбы — одна опора прямо, другая отставлена в сторону, что делало их похожими на двух чечеточников, — вдруг начал читать только что сочиненные им злейшие эпиграммы… |