то какой был визг. Это был бар. Вино запретили, и вода была ананасная. Женщины очень плакали… А в это время Хлебников был в чесоточной команде на Волге. Виктор Шкловский. «О Маяковском» ВОЕННО-МОРСКАЯ ЛЮБОВЬ По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка. И конца б не довелось ему, благодушью миноносьему. Вдруг прожектор, вздев на нос очки, впился в спину миноносочки. Как взревет медноголосина: «Р-р-р-астакая миноносина!» Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится, а сбежала миноносица. Но ударить удалось ему по ребру по миноносьему. Плач и вой морями носится: овдовела миноносица. И чего это несносен нам мир в семействе миноносином? КОЕ-ЧТО ПО ПОВОДУ ДИРИЖЕРА В ресторане было от электричества рыжо. Кресла облиты в дамскую мякоть. Когда обиженный выбежал дирижер, приказал музыкантам плакать. И сразу тому, который в бороду толстую семгу вкусно нес, труба — изловчившись — в сытую морду ударила горстью медных слез. Еще не успел он, между икотами, выпихнуть крик в золотую челюсть, его избитые тромбонами и фаготами смяли и скакали через. Когда последний не дополз до двери, умер щекою в соусе. приказав музыкантам выть по-зверьи — дирижер обезумел вовсе! В самые зубы туше опоенной втиснул трубу, как медный калач, дул и слушал — раздутым удвоенный, мечется в брюхе плач. Когда наутро, от злобы не евший, хозяин принес расчет, дирижер на люстре уже посиневший висел и синел еще. ЧУДОВИЩНЫЕ ПОХОРОНЫ Мрачные до черного вышли люди, тяжко и чинно выстроились в городе, будто сейчас набираться будет хмурых монахов черный орден. Траур воронов, выкаймленный под окна, небо, в бурю крашенное, — все было так подобрано и подогнано, что волей-неволей ждалось страшное. Тогда разверзлась, кряхтя и нехотя, пыльного воздуха сухая охра, вылез из воздуха и начал ехать тихий катафалк чудовищных похорон. Встревоженная ожила глаз масса, гору взоров в гроб бросили. Вдруг из гроба прыснула гримаса, после — крик: «Хоронят умерший смех!» — из тысячегрудого меха гремел омиллионенный множеством эх за гробом, который ехал. И тотчас же отчаяннейшего плача ножи врезались, заставив ничего не понимать. Вот за гробом, в плаче, старуха-жизнь, — усопшего смеха седая мать. К кому же, к кому вернуться назад ей? Смотрите: в лысине — тот — это большой, носатый плачет армянский анекдот. Еще не забылось, как выкривил рот он, а за ним ободранная, куцая, визжа, бежала острота. Куда — если умер — уткнуться ей? Уже до неба плачей глыба. Но еще, еще откуда-то плачики — это целые полчища улыбочек и улыбок ломали в горе хрупкие пальчики. И вот сквозь строй их, смокших в один сплошной изрыдавшийся Гаршин, вышел ужас — вперед пойти — весь в похоронном марше. Размокло лицо, стало — кашица, смятая морщинками на выхмуренном лбу, а если кто смеется — кажется, что ему разодрали губу. МОЕ К ЭТОМУ ОТНОШЕНИЕ
(гимн еще почтее) Май ли уже расцвел над городом, плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик, — весь год эта пухлая морда маячит в дымах фабрик. Брюшком обвисшим и гаденьким лежит на воздушном откосе, и пухлые губы бантиком сложены в 88. Внизу суетятся рабочие, нищий у тумбы виден, а у этого брюхо и все прочее — лежит себе сыт, как Сытин. Вкусной слюны разлились волны, во рту громадном плещутся, как в бухте, А полный! Боже, до чего он полный! Сравнить если с ним, то худ и Апухтин. Кони ли, цокая, по асфальту мчатся, шарканье пешеходов ли подвернется под взгляд ему, а ему все кажется: «Цаца! Цаца!» — кричат ему, и все ему нравится, проклятому. Растет улыбка, жирна и нагла, рот до ушей разросся, будто у него на роже спектакль-галá затеяла труппа малороссов. Солнце взойдет, и сейчас же луч его ему щекочет пятки холеные, и луна ничего не находит лучшего. Объявляю всенародно: очень недоволен я. Я спокоен, вежлив, сдержан тоже, характер — как из кости слоновой точен, а этому взял бы да и дал по роже: не нравится он мне очень. |