— Эй, эй! Ладно вам, пацаны! Подождите!
Мы наддаем, и когда я оглядываюсь, вижу, что мужчина остановился на довольно большом расстоянии. Он мгновение смотрит на нас, потом разворачивается и идет назад к своему хостелу.
— Он ушел, — говорю я Пульге, который теперь смотрит на меня громадными от страха глазами.
Мы ныряем в проулок возле маленькой закусочной, посетители которой таращатся на нас из-за окна.
Я чувствую себя каким-то бродячим псом или ненужным старьем, годным только на то, чтобы его выбросили. Зато отсюда видна церковь, и от этого мне становится легче. Я собираюсь сказать Пульге, что надо идти туда, когда снова вижу мужчину из гостиницы. На этот раз при нем его собака, и он рыщет глазами вдоль улицы.
Пульга хватает меня за руку в тот самый миг, когда собака, заметив нас, начинает лаять. Парень оборачивается, и мы срываемся с места. Но мои ноги совсем ослабли и еле двигаются. Чем быстрее я пытаюсь их переставлять, тем медленнее движется мир вокруг. Голова кружится, дыхание короткое, судорожное. Меня будто расщепило надвое: тело бежит отдельно, а душа плывет над ним, тяжелым и неповоротливым. Потом душа возвращается на место, и я ускоряюсь, однако меня по-прежнему ведет, словно наполненный гелием шарик.
Но вот и церковь, она совсем рядом, и я показываю на нее, потому что не могу говорить. Если заговорю, дыхание собьется, а допускать этого нельзя, нужно еще немного прибавить, ведь собака лает так громко, так резко, что этот звук царапает барабанные перепонки и эхом отдается в голове. Я оглядываюсь и вижу Пульгу. Собака прямо за ним. Он, спотыкаясь, поднимается на первую, вторую, третью ступеньку крыльца. Собака все лает и лает, а потом набрасывается на моего друга и вонзает зубы в его плечо.
Пульга вопит от боли. Я тяну его к себе и ору на пса. Он по-прежнему терзает плечо Пульги, хотя я пинаю животное и кричу. Теперь и парень тянет пса за ошейник, но тот не отпускает.
Дверь церкви распахивается, и оттуда с криком вылетает монахиня. В руках у нее пистолет.
— Быстро забери собаку! — кричит она.
Парень дергает за ошейник, орет на пса и отдает ему какую-то команду. Собака наконец разжимает челюсти.
— И хватит натравливать своего пса на людей, desgraciado, паршивец! — грозит парню монахиня.
Тот что-то шипит сквозь зубы, но забирает пса и тащит прочь.
Монахиня спешит к стонущему Пульге. Кровь просачивается сквозь его рубашку.
— Идем, nino. Идем, мальчик, — говорит Она. Потом добавляет: — Вот, держи, — и сует мне пистолет. — Он ненасуоящий. — С этими словами она помогает мне поднять Пульгу и завести в храм.
Он держится на ногах, но стонет от боли. Я помогаю ему, пока мы идем через церковь. Бронзовое распятие ярко сияет, сверху на нас смотрят святые.
Монахиня торопливо заводит нас в заднее помещение. Оттуда какие-то лестницы ведут вниз, в лабиринт находящихся под церковью комнат. Мы проходим мимо священника, который сидит у себя в кабинете и смотрит нам вслед.
Монахиня приводит нас в комнату, где полно медикаментов для оказания первой помощи. Она велит Пульге лечь на стол, а сама роется в инструментах. У моего друга такой вид, как будто он вот-вот потеряет сознание.
— Даже не думай в обморок падать, nino,, — говорит монахиня, разрезая на нем рубашку, чтобы осмотреть укус.
Но глаза Пульги закатываются, и тогда она ломает что-то в руке, сует ему под нос, и он неожиданно резко поднимает веки.
Входит священник.
— Que paso? Что случилось? — спрашивает он.
— Да опять эта собака, — объясняет монахиня. — Хозяин натравил ее на этих бедняг, хотел у них деньги отобрать.
Плоть Пульги свисает красными и розовыми клочьями в том месте, где в нее впились собачьи зубы. Монахиня подкладывает под плечо полотенце и обрабатывает раны спиртом. Пульга вскрикивает от боли.
— Perdon, criatura. Извини, детка. Но нам надо сразу это обеззаразить, чтобы ты не подхватил инфекцию.
В этот миг я замечаю, какой Пульга худой. Ребра проступают под кожей, которая сплошь покрыта синяками. От этой картины меня накрывает волна сочувствия и жалости.
— Нужно наложить несколько швов, — говорит монахиня, и священник, подает ей все, что для этого нужно.
Я стою рядом, повторяя Пульге, что с ним все будет хорошо. Он закрывает глаза от боли, когда монахиня прикладывает что-то к его ранам перед тем, как начать их зашивать. Каждый раз, когда игла вонзается в его тело, он втягивает воздух сквозь зубы и вскрикивает. Кожа на покусанном участке ободрана, он весь красный и вообще ужасно выглядит.
Я смотрю, как игла пронзает плоть Пульги, входит и выходит, входит и выходит, как появляются свежие красные дырочки и мелькают руки монахини в синих перчатках. Они соединяют то, что было разорвано.
Я наблюдаю за этими руками божьего слуги, которые лечат Пульгу, чинят его. Исцеляют, то есть делают целым. И может быть, это означает, что с ним все будет хорошо. Может быть, мой друг перестанет быть таким надломленным, как раньше, и сумеет снова вернуться к себе, стать собой.
Закончив, монахиня, снимает синие перчатки и выбрасывает их в мусорную корзину.
— Отведу их в шелтер, — говорит священник, — только вначале дам хлеба и сока.
Они вместе с монахиней выходят из комнаты, предупредив, что скоро вернутся.
— Ты как, ничего? — спрашиваю я Пульгу.
Он кивает, хотя по глазам видно, что врет. Теперь, когда его больше не колют иглами, он лежит, одуревший и бесчувственный, в этом пропахшем дезинфицирующими средствами закутке.
Возвращается монахиня с чистой рубашкой для Пульги, тарелкой хрустящих хлебцев, двумя бумажными стаканчиками и бутылкой сока. Я смотрю на ее руки, как они наливают сок и передают нам маленькие стаканчики, и мне хочется плакать. Слезы подступают и от того, как она, закрыв глаза, шепотом молится, просит за нас Бога.
— Despacio, не спешите, — ласково просит она, когда мы пьем и едим.
Я закрываю глаза и стараюсь есть медленнее. Сладость яблочного сока наполняет рот, и, клянусь, я вижу прямо перед собой яблоки, из которых его выжали, и пот работника, который их собрал. От этого я все-таки начинаю плакать и, когда слышу звук собственных рыданий, недоумеваю от того, как они звучат. Собственный голос кажется каким-то чужим, и в моей голове мелькает мысль: а не превратилась ли я, как Пульга, в кого-то другого?
Тогда руки монахини ложатся мне на плечи, она все шепчет, а я не могу остановиться и продолжаю есть, пить и плакать. И когда во рту появляется металлический привкус, а хлебцы становятся на вкус как пыль и хрустят слишком громко, перед моим внутренним взором возникают кости и кровь.
— Деточка, деточка, — как молитву, шепчет монахиня.
На миг я растворяюсь в этой молитве, а потом открываю глаза и вижу, что Пульга смотрит на меня. Потом в комнату входит священник и говорит, что отвезет нас в шелтер, которым сам и заведует.
Пульга встает, его раны перевязаны, на нем чистая рубашка.
Монахиня благословляет вначале меня, потом Пуль-гу, начертив перед каждым из нас в воздухе крест, и мы идем за священником обратно по лабиринту подземных комнат, поднимаемся по лестнице в храм. Когда мы проходим мимо алтаря, Пульга заглядывается на горящие там свечи. Я останавливаюсь и зажигаю одну за упокой души Чико. Потом сую деньги в руку Пульге, чтобы он тоже мог поставить свечу.
Но он этого не делает.
Пульга
Ехать до шелтера недолго. Дорога неровная, ухабистая. Окна машины открыты, и горячий ветер треплет нам волосы. Я прячу лицо на плече у Крошки, потому что от каждого толчка, стука и скрипа мне кажется, будто я снова на поезде.
Крошка уверяла, что нам не нужно больше ездить на этой визжащей твари. Но она ошибается.
Священник, который представился отцом Гонсалесом, что-то говорит, но я не понимаю, о чем речь, и через некоторое время он замолкает. Дальше мы едем в тишине, если, конечно, не считать шума ветра, скрипа и позвякивания, которые издают ключи в замке зажигания.