Габрелюс поднял березовую колоду, подумал: «Вот надеть бы ее на ноги, интересно, как бы я выглядел», но испугался этой мысли, зашвырнул страшное бревно подальше в половню и вернулся к сену. Схватив дергалку, яростно вонзил в выемку в стене сенной клади, повернув, дернул на себя. Слежавшееся сено пучками летело под ноги, едко пахло луговой полынью, сухим чебрецом с пригорков. Увидев, что надергал уже целую охапку, он присел на корточки, провел руками по лбу, покосился на половню.
Скрипнула дверь, с пустым мешком в руке вошла хозяйка.
— Мякина кончается, чем свиней кормить будем?
Габрелюс был доволен, когда хозяйка с ним советовалась, но сейчас этот вопрос пролетел у него мимо ушей.
— Это правда, хозяйка, что люди рассказывают?
— А что люди обо мне рассказывают? — гордо спросила хозяйка.
— О тебе? Почему о тебе?
Оба, растерявшись, уставились друг на друга.
— Я хочу спросить: правду люди рассказывают про сына Балнаносиса, который хотел летать?
Хозяйка отвернулась, набросила пустой мешок на жердь.
— Это который от ученья спятил? Ха-ха!..
— Смеешься? Может, и тогда смеялась, когда он с этой колодой на ногах ползал?
— Не смеялась, но и не плакала, потому что это был сын Балнаносиса. Это были Балнаносисы, и незачем мне про них напоминать.
— Эта колода и теперь в половне.
— Расколи и сожги.
— Память о мученьях человека? Человека…
— Балнаносиса! Хватит об этом.
После смерти мужа хозяйка никогда не заговаривала о нем, даже дочке Аделе запретила упоминать про отца. «Умер, и забудем», — приговаривала.
— Откуда мякины для свиней взять?
— Вечер уже, завтра подумаем, — ответил Габрелюс. — Правда, завтра в лес надо бы еще съездить. Санный путь на исходе, пригорки уже голые.
— Конечно, езжай, я, может, еще наскребу на этот раз. А если сенной трухи?
— Да, тут можно набрать. Только надо сперва сено сверху снять.
Хозяйка присела на жердь, ловко перебросила через нее обе ноги, и Габрелюс совсем близко увидел ее вдруг заблестевшие глаза. Испугавшись, не почудилось ли ему, схватил дергалку и снова принялся тягать из кладей сено, хотя знал, что его уже достаточно. За спиной громко дышала хозяйка, а он все дергал и дергал огромные клочья, пока наконец, засунув дергалку до конца в кладь, не забыл про свое занятие и не обернулся. Хозяйка стояла, не спуская с него глаз, приоткрыв губы; они вроде бы зашевелились, но Габрелюс ничего не расслышал, прислонился спиной к сену.
— Ты мне посоветуй, Габрис…
Какой ей нужен совет, когда глаза этак смотрят? Они пронзают насквозь, эти глаза, будто дергалка.
— Как ты скажешь, так… Сама уж не знаю, а пристал, проходу не дает.
Что это она так чудно говорит? И не голосом хозяйки, а усталым, растерянным. Как тогда в амбарчике. Как тогда?..
— Посоветуй, а то, говорит, если до весны не… В первое воскресенье после пасхи, говорит, лучше всего бы сыграть…
— Что я должен посоветовать, хозяйка? — Он стряхнул с плеч сено, подбоченился, нашарил ногами твердый пол гумна.
— Брать ли Анупраса в дом?
Габрелюс пошатнулся, осклабился:
— Анупраса?
— Анупраса. Брать или не брать?
Габрелюс хохотнул, странно промычал:
— Почему это ты меня спрашиваешь?
— Брать Анупраса или не брать? — насквозь пронзали его глаза хозяйки.
— А почему я должен советы тебе давать?
— Как ты скажешь, Габрис…
Пальцы Моники коснулись его плеча и отпрянули, будто обжегшись.
— Ну вот еще, — Габрелюс пожал плечами; глаза женщины обжигали, и он знал, что достаточно ему протянуть руки… и тут же на гумне, на ворохе с таким трудом надерганного сена… Но в жилах батрака не кровь текла — свинец. — Раз нравится, бери… Бери Анупраса…
Хозяйка попятилась на шаг, взялась рукой за гладкую жердь.
— Ты такой совет даешь?..
Свинец в жилах вдруг вскипел, страшным жаром обжигая Габрелюса.
— Раз нравится, говорю…
— Ты так, Габрис?..
Не он сам — Габрелюс торчал будто горящий столб, — его руки схватили женщину, и ее напрягшееся тело тут же обмякло, повернувшись боком, удобно растянулось на сене. Беспокойные руки заблудились в юбках, сдирая их, наконец нашарили голые бедра. Моника задыхалась, намертво прижав к себе батрака, стонала, как под пыткой, только ее лицо, ее прищуренные глаза светились райским блаженством, долгожданным и пришедшим совсем нечаянно.
— Господи, Габрис… О, господи боже…
В свидетели своего счастья она звала самого бога; могла бы, кликнула всю деревню и без всякого стыда сказала: глядите, он мой, мой, мой!
Не Габрелюс — Габрелюс все еще стоял словно обуглившийся где-то возле сена, кто-то другой, вынырнув из его одежд, яростно терзал женщину, стиснув зубы, безжалостно истязал ее за то, что она хозяйка, Балнаносене, что у него такая жизнь, такие дни… дни батрака, дни погибших грез. За все-все на свете (он подумал даже о сыне Балнаносиса, желавшем летать!) он мстил ей, этой женщине, а когда утихомирился, в изнеможении повалился рядом, чувствуя, как его тело ласкают пальцы хозяйки, зло посмеялся над своей местью, скрипнул зубами.
— Хватит! Свиньи не кормлены! — вскочил.
— Габрис… — потянулись к нему руки женщины, но Габрелюс не видел их, он не желал их видеть.
Моника тяжело встала, оправила одежду, стряхнула сено, потуже затянула платок и повернулась к двери. Там в серых вечерних сумерках маячила Аделе. Хозяйка рывком перемахнула через жердь.
— Уже пришла с реки? Уже постирала? — сурово спросила сквозь стиснутые зубы.
— Я… я валек забыла, — пролепетала Аделе, поглядывая то на мать, то на Габрелюса.
— Валек на гумне лежит?
— Я не знаю… — Аделе повернулась к двери.
— Не знаешь!
Не удержавшись, хозяйка подскочила, обеими кулаками трахнула дочку по спине, подтолкнула, и та, зацепившись ногами за порог, бухнулась лицом в мокрый снег.
Покосившись на Габрелюса, хозяйка торопливо пошла по двору.
Аделе вытерла мокрыми ладонями лицо и, мелькая заснеженной юбкой, побежала за гумно, где были ворота, ведущие к Швянтупе.
Габрелюс каждый день видел Аделе. Видать-то видел, правда, но как-то краем глаза, будто предмет какой. А пришлось — прости господи! — улечься с ее матерью на сене; пришлось матери поднять руку на дочь, чтобы он обратил свое внимание на дочь и вдруг понял и спохватился, что все чаще и чаще о ней думает. Аделе не уродилась красавицей. В самом же Лепалотасе можно было найти девок пригожее. И голосистее, и разговорчивей, и ласковее. Но Аделе была спокойная, не трещотка, по деревне не бегала, забросив работу. Можно было глядеть и не наглядеться, как она сгребает сено, теребит лен или даже подметает пол. Казалось, на ее плечах держится все бабье хозяйство, хотя и хозяйка не сидела сложа руки. Заглядевшись однажды вот так на Аделе, которая рубила свекольную ботву для свиней, Габрелюс вдруг услышал:
— Не видел, как ботву мельчат? — спросила она и фыркнула, отвернувшись.
— Ты не так, как другие.
— Много ты видел других!
— Не видел, это правда.
— Так чего говоришь…
Вот и все. Габрелюс отошел, уселся на крыльцо амбара отбивать косу. Стук-постук — и поднимет голову, глянет на Аделе, — та набирает ботву в корзину. Стук-постук — та идет по двору, мелькая белыми икрами. Стук-постук — черпает воду из колодца и через плечо зыркает на Габрелюса. Габрелюс ловит ее взгляд, растерявшись, постукивает опять и видит, что отбил неровно, лезвие кривое, как будет завтра сено косить? А когда косил уже, она прибежала на край луга и позвала:
— Завтракать иди, Габрис!
Габрелюс не слышит, знай машет косой.
— Завтракать!
Роса уже опала, и коса берет неровно, но Габрелюс не распрямляет спины — пускай зовет, пускай кличет.
Аделе подбежала поближе, взяла горсть скошенной травы и швырнула в Габрелюса.
— Завтракать!
Простоволосая голова Габрелюса вся в травинках, рубашка взмокла от пота. Он смотрит на нее лучистым взглядом, бросает наземь косу.