— Саулюс, я беременна.
— Правда?
— Да. Что будет?
— Подумай…
Дагна сняла руку с плеча Саулюса, легла на спину. Ей страстно хотелось иметь ребенка, растить, заботиться о нем, жить им. Короткие месяцы ее прошлого материнства пугали, страшили, напоминая про беду. Уже три недели назад, празднуя свое рождение, Дагна знала, что беременна, и не могла решиться на то, чтобы рожать. Однако казалась веселой, беззаботной — надо было, чтобы гости не скучали. Когда все разошлись — последним ушел Аугустас Ругянис, — прорвалась долго сдерживаемая боль. Понял ли тогда это Саулюс? Вот и теперь она чего-то ждала, надеялась услышать от Саулюса доброе слово.
— На той неделе лягу в больницу.
— Аборт?
— Да.
Саулюс молчал, не было слышно даже дыхания.
— Как по-твоему?
— Я… как ты сама…
Крик раздирал грудь, застрял в горле, рвался сквозь плотно сжатые губы. Дагна закричала, но так тихо, что Саулюс не расслышал. Наверняка не расслышал. Она поняла, что научилась кричать беззвучно.
— Ты никому не проговорилась, Дагна?
От плюща, обвившего террасу, исходила знобящая прохлада. Руки Дагны спокойно лежат на столике, за которым сидит не ее муж, с которым она расписалась семнадцать лет назад, а дядя Саулюс, брат ее отца Людвикаса Йотауты. Он как-то странно смотрит на нее, на свою племянницу Дагну, и спрашивает опять:
— Ты не проговорилась, Дагна, что мы с тобой… Почему мы вдруг с тобой?..
Она попросила свою ближайшую подругу, чтобы та разрешила ей неделю или две пожить на даче, в пустой мансардной комнатушке. Подруга внимательно посмотрела на нее и тут же согласилась, но уже назавтра сказала: «Что-то не так, милая…» Дагна стала возражать. Когда пошла к реке, заметила, что женщины, с которыми сидела ее подруга, поглядывали на нее колко, со скрытой усмешкой…
— Себе не могу этого вслух сказать, а другим… Нет, нет… — Дагна приоткрыла губы; они запеклись, в горле пересохло; она отпивает глоток кофе, но кофе остыл, и она отодвигает чашку.
Саулюс поднимает руку, просит официантку принести еще кофе.
— И твои и мои знакомые народ любопытный. «Почему?», «почему?», «почему?».
— Уже спрашивают?
— О, конечно. Многим хочется разгрести печной жар.
— Что же ты отвечаешь?
— Ничего. Говорю, это неправда, что я тебя бросила.
— Неправда? Ты говоришь, что это неправда?
— Так я говорю.
— Нет, нет, так нельзя. Ведь это не так. Ты говори: «Я бросила Саулюса. Я, Дагна!»
— Послушай, Саулюс…
— Да, да, Дагна, ты меня бросила, всем так говори. Ты не могла со мной жить, потому что я такой… такой… я художник, а художники все чокнутые. Многим так кажется, этому все поверят.
Саулюс горячится, впервые он говорит так, его руки дрожат, он не знает, куда их девать, пока наконец не засовывает ладони между коленями.
— Нет, нет, Саулюс! Нет! — Дагна встряхивает головой, прическа ее рассыпается. — Нет, Саулюс, люди только тогда поверят, если ты скажешь, что я виновата, что ты не мог со мной больше жить.
— Дагна! Я не могу…
— Так надо.
— Перестань, Дагна. Помолчи.
— Людям нужен ответ, они хотят все знать о нас с тобой. Не жертвы я хочу, Саулюс, ты не думай так, я не буду ходить с опущенной головой. У меня достанет гордости посмотреть в глаза тем, кто хочет утолить свое нездоровое любопытство.
«Посмотришь на тебя, и в глазах светлее», — говаривал Ругянис, не тайком, а публично, при Саулюсе и других, и комплименты Аугустаса, как и его грубость, никого не удивляли. «Слова подвыпившего мужчины», — снисходительно улыбалась Дагна. Аугустас иногда звонил, спрашивал Саулюса. Если Саулюса не оказывалось, тут же начинал рассказывать о себе и своих приятелях, своих работах, проектах, набросках, то и дело повторяя: «я… я… я…» Она слушала его рассказы, возражала, спорила, мягко подсмеивалась над его самолюбованием. Аугустас, спохватившись, признавался, что он последний неудачник, но тут же, забывшись, кирпич за кирпичом сооружал свой пьедестал.
Весной того года Вацловас Йонелюнас после долгих переговоров устроил выставку в клубе литераторов. Слухи о том, что будут выставлены работы, которые не попадают в публичные залы, привлекли не только друзей, поклонников искусства, но и целую толпу снобов. Одни обрадовались выставке, другие были разочарованы. Кто поздравлял Вацловаса, кто брел мимо, не замечая его. За кофейком по случаю открытия Аугустас Ругянис многозначительно оглядел коллег и первым сказал: «Я уверен, друзья мои, что эта выставка — не рядовое, а значительное событие…» Все удивились, что Аугустас не поскупился на громкие слова. Только Йонелюнас отнесся к ним равнодушно и даже, кажется, криво усмехнулся. А когда все высыпали на улицу, Аугустас пристал к Саулюсу с Дагной: «Пошли ко мне в мастерскую». Он звал и Йонелюнаса, и Бакиса, и других. «Заглянем, мужики, посидим, пропустим по рюмочке». Направились всей толпой, но, когда, открыв узкую деревянную дверь, вошли во двор, зажатый стенами монастыря, сооруженного в семнадцатом веке, оказалось, что Йонелюнас с другими где-то потерялся. «Захотят, придут», — сказал Ругянис, достал огромный ключ, отпер половинку двустворчатой двери, напоминающей ворота гаража, артистически поклонился и пригласил в мастерскую.
Дагна чувствовала, что Саулюсу не хотелось сюда идти, но он не сумел устоять перед Аугустасом. Она стиснула прохладную руку мужа, словно приободряя его: почему бы не посидеть с людьми?
На столе появились запыленная бутылка коньяка, глиняные чарочки.
— Приземляйтесь где кому удобнее. Бакис! Ну, Йотаута, — приглашал Аугустас, но они кружили вокруг макета «Древнего литовца». Полтора года назад во Дворце выставок Дагна видела его, долго разглядывала вместе с Саулюсом. «Если он будет сооружен…» — «Да, — прервал Саулюс, — уже утвердили». — «Такого памятника у нас еще не было». — «Каждый памятник говорит что-то новое». — «Увы, не каждый, Саулюс». — «А как тебе этот?..» Дагна ответила не сразу. «Ты не чувствуешь иногда, что о большом произведении не хочется говорить, просто не получается? Оно сразу захватывает, завладевает тобой… Нет, нет, я лучше помолчу».
Аугустас подошел к ним, поднял руку:
— Лучше посмотрите вот сюда. — Его рука чинно провела в воздухе дугу. — Главную фигуру леплю покрупнее. Хочу все прочувствовать, все до мелочей.
В углу мастерской в глыбе глины проступали очертания скульптуры человека в натуральную величину, и можно было уже разглядеть ее мощь и величие…
— Что скажете? — через минуту гордо спросил Ругянис.
— Виват! — Альбертас Бакис хлопнул в ладоши:
— Мнение Йотауты я уже слышал однажды. Мог бы и повторить, Йотаута.
Саулюс попятился, насупил лоб.
— Не слишком ли расплодились вот такие, с задранной вверх головой?
По лицу Аугустаса скользнула тень.
— Шутишь?
— Я всерьез.
— Что ты говоришь, Йотаута?
— Не слишком ли много таких?..
— Глупость, — желчно рассмеялся Аугустас, взмахнул рукой.
— Представим себе, памятник стоит на холме. Голова поднята, глядит куда-то…
— Не куда-то, а на запад, Йотаута! — вспылил Аугустас. — На запад, на врагов! Он стоит на страже, он готов грудью отразить врага. Да и отразил он не одно нашествие. Как ты не понимаешь сути? Лучше выпьем.
Альбертас присел, посмотрел на фигуру снизу, потер руки.
— Все-таки, голубчики, Саулюс в чем-то прав.
— И этот туда же…
— Мы можем и помолчать, — отвернулся Саулюс.
— Я все сюда вложил: свою любовь и ненависть, свою веру и надежды. Ну, скажи, Йотаута… Скажи, скажи…
— Не лучше ли было бы или даже правильнее, если б твой литовец просто смотрел на свою землю, на родные поля.
— Ну, ну… — торопил Аугустас, но Саулюс уже не слышал в его голосе насмешки.
— Ты подумай: он смотрит на свою землю, на свою, не на чужую. Он никогда никому не угрожал, не навязывал своей воли. Стоит он твердо, непоколебимо и взгляд спокойных глаз словно говорит: «Здесь — Литва». — В глазах Саулюса зажглись жаркие огоньки, он сам невольно стал в эту позу. — Ты слышишь, Аугустас? Он тверд, потому что стоит на родной земле. И говорит: «Это моя земля, она наша… наших детей… И никому не дозволено топтать ее!»