— Почему ты отпираешься? Я же вижу.
— Не Швянтупе! — яростно повторил Саулюс и вскочил, — казалось, он тут же сорвет рисунок со стены.
— Что же тогда?
— Не знаю, мама. Что угодно, только не Швянтупе.
— А я-то думала… Где родился, где вырос, это место твое навеки… и нету ничего, на что бы мог его даже в мыслях променять.
Матильда ни за что не могла поверить, что глаза ее подводят, и чем пристальнее вглядывалась в разноцветные рисунки сына на дощатой перегородке, тем явственнее видела деревню Лепалотас. Пускай он говорит что хочет. Но откуда эта его раздражительность? Прорвалась, а накопилась еще там, в Лепалотасе? Мать не раз уже, замечала, что Саулюс, вернувшись в деревню, места себе не находит. Скажешь что-нибудь сделать — сделает, прикажешь что-нибудь принести — принесет. И торчит у окна избы, смотрит в поля, а то заберется куда-нибудь и стоит, прислонясь к стене или дереву да скрестив ноги. Словно ждет чего-то или вслушивается, напрягая слух, словно хочет решиться на что-то и не может. А в избе вечером листает газету, сидит над раскрытой книгой, но не читает, пялится только и ничего не видит. Каролис заводит с ним разговор, да и она сама не молчит о всех горестях и заботах, а Саулюс — ничего, сидит как глухонемой и все поглядывает на часы. И ночью спит плохо, бывает, даже глаз не сомкнет. Матильда взяла и спросила однажды: «Ты не хвораешь, сын?» — «Нет». — «Почему тогда такой сам не свой?» Тишина. «Ты и в Пренае такой?» — «Нет». — «Тогда что с тобой?..» — «Не знаю». Тяжелый был разговор, и мать решила, что знает: его вся эта сумятица страшит; ведь как он вскакивает с кровати, когда где-то вдалеке раздаются выстрелы, даже когда корова в хлеву загремит по загородке! Господи, как хорошо, что Густас ни разу не зашел, когда Саулюс был дома. Хотя Саулюс о нем знает, Каролис не выдержал, рассказал… Может, и зря, зачем Саулюсу голову забивать, хотя, с другой стороны, он молод, а по молодости и невыносимое можно вынести.
— Засиделась, придется переночевать.
— Ночуй, мама. Говорила хозяйке?
— Она сама предложила, добрая женщина. Уже пятый год ты у нее, может, и на следующий попросим, чтоб подержала тебя.
— Мне все равно.
— Все равно?
— Все равно. У этой или у другой богомолки.
— Не груби. Она аккуратная, чистая.
— В костел в семь часов утра поднимает.
— И ты идешь?
— Не иду.
— Правда, сын?
— Правда, мама.
— Давно?
— Она и теперь по утрам в семь часов будит. Тебе ничего не говорила?
— Ничего.
— Еще скажет. В этом году перестал ходить.
— В школе запретили?
— Нет, я сам.
Матильда помолчала, покачала головой:
— Как знаешь, сын, ничего тебе не хочу говорить. Все вы, мужчины, остываете к церкви. А твой приятель тоже? — мать показала головой на пустую кровать.
— Нет приятеля, — Саулюс яростно листал книгу. — Я один здесь живу.
— А где он?
— Не знаю. Не спрашивай, мама.
— Сынок, я тебя иногда не понимаю.
— И я… себя…
Из костела вернулась богомолка, счистила с башмаков у дверей снег, стряхнула платок и позвала Матильду на кухню — пускай учится ребенок, не будем ему мешать. Говорили о том да о сем, о знакомых и незнакомых, о жизни и всяких толках (но можно ли им верить?), о тяжелой зиме и поздней весне. Богомолка молола языком без устали, старалась выцарапать что-нибудь новенькое, но приутихла, когда ничего не вышло. Матильда минутами даже пропускала мимо ушей, о чем ее спрашивали, ее мысли уносились из тесной кухоньки, и ей самой хотелось улететь вслед за ними. Надо было раньше уйти, когда еще было светло. Заблудиться-то не заблудилась бы, боже мой, с закрытыми глазами дорогу бы нашла, но руки-ноги отнялись, да и все тело было разбитое, непослушное. Хорошо мыслям-то, они легкие и шустрые будто птицы, Матильде не успеть за ними. Но куда они уведут, в какие дали, если все время улетать вслед за ними? Может, и не надо лететь-то, может, это усталое сердце зря тревогу поднимает. Как хотелось бы Матильде, чтобы так оно и было! Она молит бога (есть он? нету? для Саулюса бога нету, он не ходит в костел, и богомолка почему-то не говорит об этом), молится без молитвы, чтоб ее предчувствия растаяли, рассеялись будто дым, не выжав даже слезинки на глазах. Видит всех в избе, наверняка Каролис уже вернулся, корову и овец покормил, Юлия ужин готовит, изба полна теплого душистого пара; Алдуте за столом, тыкая пальцем, читает свою книгу… Видит, что все заняты… Но почему Каролис такой… один-одинешенек? А как обрадовался-то (ей-богу, обрадовался!), когда она сказала, что пойдет к Саулюсу. Но эта его радость была — только теперь начинает доходить до Матильды — какой-то не такой… И будь она сейчас там, рядом с Каролисом… Ей надо быть там…
— Я должна идти домой, — неожиданно сказала Матильда, заблестевшими глазами уставясь на сухое, увядшее лицо богомолки.
— В голове у тебя помутилось, Йотаутене! Иисусе и все святые!..
— Еще не поздно, я доберусь.
— Лихорадит тебя… вижу, глаза горят и лицо… Ложись, Йотаутене. Иисусе и все святые, ни за что не пущу. Ложись, поспи…
Матильда успокоилась малость, посидела, потом стала рваться домой. Может, и ушла бы, но Саулюс уговорил, взяв мать за руку, привел в свою комнатку.
— Ложись, мама, на мою кровать, а я на эту.
Матильда стянула валенки и одетой повалилась на кровать — ночь пройдет быстро, а утром, как можно раньше, — домой…
Ночь оказалась бесконечной. На кухоньке сопела, пыхтела, а иногда так принималась храпеть богомолка, что и без трубы архангела могла любого воскресить из мертвых. Среди Йотаутов храпунов не было, приходится удивляться, как Саулюс может здесь заснуть. Но в эту ночь и он не спал. Ворочался с боку на бок, шуршал одеялом, будто мышь. «Который теперь час?» — подумала Матильда. Старенький будильник тикал на столе, но в комнате было темно, как в мешке, а как включить свет, она не знала. Лежала, ждала. Звенело в ушах, голова гудела.
— Саулюс, — прошептала, — ты не спишь, Саулюс?
— Не сплю, мама.
— Посмотри, который час.
— Еще очень рано.
— Откуда ты знаешь, Саулюс?
— Когда погаснет свет вон в том окне, будет двенадцать, — приоткрыв штору, сказал Саулюс.
— Кто же там так долго при свете сидит?
— Из нашего класса один. Он книги читает, стихи пишет.
— Мало дня…
— И я обычно раньше двенадцати не ложусь.
— Пишешь?
— Пишу иногда. А иногда рисую.
— Спи, сын. И я буду спать. Боюсь только, чтоб не проспать.
Лежали, дышали тихо, временами даже пытались затаить дыхание, но обоих не брал сон. Еще нету двенадцати, подумала Матильда, не спуская глаз с тусклого огонька за окном. И Саулюс сидит до двенадцати. Один. Еще недавно жили вдвоем — веселый такой парень, ростом с Саулюса и его лет, хорошо ладили…
— Еще хочу спросить, — прошептала мать сухими губами. — Где твой приятель, Саулюс?
Саулюс не ответил. Стало тихо-тихо.
За окном погас огонек. Двенадцать, подумала мать.
— Где приятель-то?
Не спит Саулюс, точно не спит. Матильда слышит приглушенное, неровное дыхание, кажется, слышит даже удары его сердца, такие же тревожные.
— Саулюс…
Саулюс сбрасывает одеяло, садится на кровати, уткнувшись лбом в поднятые колени.
— Ушел, — шепчет.
— Куда ушел, Саулюс?
— В лес ушел!
Мать встает, садится рядом с сыном, так близко, что чувствует своим плечом, как Саулюса бьет дрожь.
— Хотел и меня увести. Хотел, чтоб мы оба ушли. О Литве говорил… Много говорил… И я еще прошлой осенью решил… с ним… вместе…
Матильда сплетает руки как для молитвы, стискивает крепко и костяшками пальцев зажимает приоткрывшийся рот.
— А потом… потом?
— Думал, Каролису станет легче, Густас перестанет его терзать… И тебе, мама…
— А потом?
— Потом…
Саулюс приникает головой к плечу матери. Матильда не видит, но чувствует, как он смахивает со щек слезы.
— Я тут… я никуда, мама…