Через месяц они поженились. Не пышная свадьба принцессы, как мечтала Трина, зато раньше, чем у всех ее одногруппниц.
– Ты не зайдешь в палату 16?
Подняв голову, Трина увидела добрые карие глаза Дюринга. Пожилой доктор, всегда бодрый и обаятельный – и с пациентами, и с коллегами. Создавал доброжелательную атмосферу, даже когда было много тяжелых больных или не хватало персонала. В целом врачи были выше сплетен и пересудов медсестер – по крайней мере, делали вид, что не замечают их. Для них важнее был профессионализм, а не то, выкрашены ли у сотрудника пряди волос в розовый, или хочется ли ему слушать дурацкие байки коллег, вернувшихся из отпуска.
– Конечно иду.
Трине поставила стакан, встала и пошла за заведующим отделением.
– У меня не перерыв, мне просто надо посидеть и дать ногам отдых. Смена была тяжелая. Не знаю, может, что-то в воду подмешали или с людьми что-то случилось, но пациенты сегодня какие-то тревожные…
Заведующий отделением кивнул и первым вошел в палату к пациентке с расслоением аорты, которую госпитализировали накануне, чтобы понаблюдать. Она была крепкая, с короткой стрижкой и не очень старая, где-то лет шестьдесят пять, однако она, казалось, злилась из-за того, что ей приходится лежать тут и ждать.
– Вибеке сегодня сделают компьютерную томографию, если в графике найдется место. Мы проверим, стабильно расслоение или усугубляется. А еще мы записали вас на электрокардиограмму – проверим работу сердца. – Заведующий отделением положил руку на плечо пациентке и дружески потрепал. – Верно, Вибека?
Она сдержанно кивнула в ответ.
Врач сделал вид, что не замечает ее враждебности.
– Вы ведь жалуетесь на онемение рук и ног. На боли в груди. Верно?
– Я не привыкла так долго лежать – наверно, поэтому мне нехорошо.
Дюринг тепло улыбнулся.
– Начнем с того, что если бы вам не было плохо, то вы бы тут и не лежали. А вам нужен покой, пока мы не будем знать степень расслоения и есть ли опасность разрыва аорты. Мы не можем такого допустить.
– Вот бы у меня была своя палата. – Она укоризненно посмотрела на пациентку с соседней кровати. – Я видела, в конце коридора есть свободная. Зачем всю жизнь платить налоги, если во время болезни не получишь нормального ухода?
Трина закатила глаза. Неправда, что есть свободные кровати. На самом деле в отделении не хватает мест – а еще персонала и оборудования.
Врач говорил как ни в чем не бывало:
– Мы быстро поставим вас на ноги и отправим домой. Для начала я попрошу Трину не давать вам кроверазжижающий препарат, пока мы не поймем, нужно вам делать операцию или нет.
Он повернулся к ней.
– Возобновим 75 миллиграмм ацетилсалициловой кислоты, как только ей поставят стент. При необходимости будем вводить 20 миллиграмм морфина в качестве обезболивающего; не забывайте аккуратно записывать количество, чтобы как можно скорее вернуться к фиксированной дозе.
Дюринг потрепал Трину по руке и вышел из палаты. Она стала проверять карту пациента и пакеты с лекарствами, чтобы избежать передозировки. Не то чтобы у нее возникло искушение резко увеличить дозу ацетилсалициловой кислоты именно этой пациентке, чтобы она поняла, каково это, когда тебе на самом деле плохо.
Трине записала препарат в карту и привычным движением подготовила катетер. Повесила капельницу и проверила сердечные показатели, пульс и давление. Она трудилась эффективно, вела себя профессионально, спасала жизни.
– Можно попросить попить или нужно самой куда-то идти?
Трина замерла, глядя на пациентку, – та смотрела с обидой. Снова это ощущение. Будто внутри что-то разбилось – возникло чувство, что она ничтожество, словно муравей, которого давит резиновый сапог.
* * *
У длинной лестницы, ведущей к двери церкви Святого Илии, две липы. Под ними можно посидеть и понаблюдать за площадью Вестербро-торв – вдали от транспорта и спрятавшись ото всех.
Мария Бирк сидела здесь часто. Ей нравилось смотреть на бесстрашных мотоциклистов, несущихся на красный свет, и школьников в желтых защитных жилетах, держащих друг друга за руки. На лестнице она могла посидеть спокойно и решить, насколько хочет включаться в то, что происходит вокруг.
Сегодня – несильно.
Она достала из кармана печенье и закуталась в куртку. Она была великовата и тонковата для этого времени года, на локтях протерлась ткань. Но Марию это не волновало. В младших классах зимой она так долго ходила в школу в шлепанцах, что дети постарше стали обзывать ее Шлепкой. Мама пыталась заставить ее надеть сапоги, но Мария отказывалась. В конце концов однажды ее отправили домой с запиской. Она по-прежнему почти никогда не мерзла. Даже когда летом спала ночью в Королевском саду, или когда рылась в мусорных баках за большим супермаркетом на Вестерброгаде, или сейчас, под липами на лестнице.
Печенье сухое, с каким-то овощем, но ей было плевать на вкус, если то, что она ест, полезно. Когда-то она любила жирную пищу и сладости. Мама прятала печенье в шкаф, где хранила швабру и тряпку, чтобы она не съела все сразу. Она гладила ее пухлые щечки и посмеивалась над ее аппетитом всякий раз, когда Мария намазывала нутеллой очередную булочку.
Они были обыкновенной семьей. Только папы у нее не было, но мама изо всех сил старалась это сгладить и сделать вид, что это обычное дело.
Донор.
Мария говорила в детском саду, что ее отец – робот, у него важная работа в далекой галактике, поэтому он не может жить дома. У них никогда не возникало ощущения, что его не хватает, – позже она осознала, что его все же чуточку не хватает. Они с мамой ездили на каникулы одни, праздновали Пасху с бабушкой и дедушкой, а Мария вступила в отряд скаутов. То время она вспоминала с теплотой.
Когда все изменилось?
Наверное, в то Рождество, когда мама забыла купить продукты и в канун праздника они ели куриную печенку в сливочном соусе. Мама то пыталась разрядить обстановку, подшучивая и смеясь, то злилась от того, что Мария сидит вся надутая. Теперь с этим ничего не поделаешь. Комок в горле – она едва могла сглотнуть. Даже теперь, столько лет спустя.
Она выплюнула сухое печенье за перила и вытерла губы рукавом. Однажды они пришли домой – наверное, из магазина или с продленки, – и мама просто легла на пол в прихожей, не сняв верхнюю одежду. Мария до сих пор помнила, как чувствовала шеей ткань толстовки с капюшоном в том месте, где собирается пот, пока смотрела на мать. Ее снова уволили с работы или возникли проблемы с возлюбленным? Мария не знала.
После того самого Рождества она начала аккуратно рвать бумажные полотенца и туалетную бумагу вдоль перфорированной линии – так, чтобы бумага не разорвалась, а с мамой не случилось ничего плохого. «Прекрати истерику!» – говорила ей мама. Но что противопоставить мыслям в голове и тревоге, поселившейся в теле? Когда мама лежала под одеялом в гостиной, обездвиженная несчастьем, и сеяла вокруг бледность. Когда не могла ее утешить.
Марии было девять, когда мама в первый раз прошла обследование. В том же году ее положили в психиатрическую лечебницу, и теперь Мария все чаще ночевала у бабушки. После этого привычная жизнь стала тихо рушиться. Ее друзья по играм перестали играть у нее, мама казалась им странной. Со временем она и сама перестала бывать дома – нашла на улице друзей постарше и пропадала допоздна. Приходя домой, накрывала маму одеялом, а потом шла спать. Пока в один вечер мамы там уже не оказалось.
Одиннадцатилетняя, я собирала вещи в коробку и чемодан, а женщина из муниципалитета за мной наблюдала. Мою морскую свинку взять было нельзя – в интернате ей не было места.
Скорая с мигалкой проехала по Вестерброгаде, и от воя сирены у нее подрагивала диафрагма – еще долго после того, как звук стих.
Она столько раз рассказывала эту историю – соцработникам и другим взрослым с широко распахнутыми глазами и влажными ладонями, – что уже не знала, сколько там правды. Она не врала – много просто уже не могла вспомнить. Детали потерялись в процессе вытеснения – все единогласно решили, что так и надо. Факт в том, что она стала бродяжничать. Ей встречалось немало взрослых, которые пытались помочь с 9:00 до 17:00, но она никогда не подпускала их близко.