Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тем временем луна заметно отбежала от горизонта, очистилась и, ровно бы тоже умывшись, ясно позолотела. Собаки как-то сами собой незаметно попримолкли, залегли по дворам, и в самой деревне и окрест неё обрелась чуткая полуночная тишина.

Умиротворённо покуривая, приходя в себя, Касьян слушал луга, привычно ловя табун: тяжёлый ли переступ стреноженных маток, звякавших цепным путом, бубенчатые ли голоса сосунков, шершаво ли хриплые окрики напарника Матвея Лобова, которые по обыкновению в его ночной черёд вместе с дурными матерками и ружейным бабаханьем кнута долетали аж до Усвят. Но луга были опустошело-немы, не виделось и привычного костерка на берегу Остомли, и Касьян затревожился, не понимая, в чём дело, куда девались кони: ужли не выгнал, шельмец? Утром Лобов пришёл на дежурство ко времени, был, как говорится, свят и умыт, сразу забрал дегтярку и отправился готовить телеги к наряду, всё шло как обычно, и вот, оказывается, не выгнал… Мелькнула мысль сходить на конюшню, узнать, как там и что, какого дьявола Матюха оставил лошадей томиться об эту пору без пастьбы. Небось не дождь, не осень, чтоб держать их взаперти. Но на конюшню надо было идти опять через всю деревню, и он, редко бывавший так пьян, устыдился порванной рубахи и всей этой своей расхристанности.

— Ладно, теперь не набегаешься. Завтра последний денёк, — остановил он себя, но тут же вспомнил, что как раз завтра ему бы и заступать, а вечером гнать в ночное. И оттого, что завтра он уже не пойдёт — когда ж идти, если сумку укладывать надо, — его проняло тоскливым ощущением близкого исхода: рвались последние ниточки, привязывавшие к деревне, к привычным делам. Всё, отходился, отконюховал. Дак и Лобов, поди, тоже получил повестку. Это ж наверняка получил, раз не выгнал в ночное. Как же оно тут будет, если так вот всё бросим? Война с её огнём далеко, но уже здесь, в Усвятах, от её громыхания сотрясалась и отваливалась целыми пластами отлаженная жизнь; невесть на кого оставлялась скотина, бросалась неприбранная земля, хлеба только завосковели, а уже располовинили трактора, угнали самую главную гусеничную силу. И Афоня-кузнец тоже вон загасил своё горнило… Беда-а!

Всё ещё колеблясь, сходить или не сходить на конный двор, — одна минута заскочить домой, набросить пиджак, обуть сапоги, — Касьян покосился на окна своей избы и только теперь прозрело уловил в крайнем оконце тусклый прожелтень каганца, доходивший из кухни. По этому терпеливому, как лампада, язычку пламени Касьян понял, что его уже давно заждались дома. Может, уже спят и мать и Натаха, и тем паче Сергунок с Митюнькой, но фитилёк этот, оставленный на припечке, зажжён был караулить и освещать его возвращение.

«Знает или не знает Натаха?» — подумал он о повестке и, озираясь на окна, неслышно приоткрыл калитку.

Всего день не побывал дома Касьян, но, войдя, не узнал своего двора и, как чужой, замер у порога, даже не притворив за собой дверь, а так и удерживая в руке скобу: двор остановил его неожиданной белизной, будто был завален по самые застрехи снежными сугробами. Но, оборов эту внезапность, сообразил, что путь ему перегородили заборы выстиранного белья.

— Поразвесили… — неприязненно буркнул Касьян. — Дней, што ли, не будет? Вот уйду, дак и стирали б…

Он и прежде не любил вот таких повальных стирок, когда вдоль и поперёк опутывали двор, запирали скотину и птицу и нельзя было лишний раз шагнуть ни к верстаку, ни к амбару. Касьян не терпел попусту околачиваться в избе и — погода, непогода — всегда находил себе дело по двору. Но то случалось перед большими праздниками, бабы сновали туда-сюда радостно-озабоченные, и он, чтобы не мешаться, сам, в предвкушении стола, терпеливо перемогал бабью затею в городчике: поливал гряды, подправлял плетень, обновлял колья, оплётку, — чем-нибудь да убивал время.

Облитое мертвенным светом луны, глядевшей через ворота, нынешнее бельё в безлюдном ночном дворе полоснуло его догадкой, и он, так и оставшись у калитки, принялся обшаривать глазами верёвки, простёртые от сеней к амбару и от амбара к сеням, перебирая все эти скатёрки, рушники, ряднушки, наволочки, простыни и прочее добро, — хотел и не хотел найти то главное бельё, ради которого, наверно, и было всё это затеяно. Неловко поднырнув под первую верёвку, он всё-таки отыскал его, как давеча в тёмном проулке, шарясь с озабоченной боязнью за чулком, нашёл военкоматское извещение. То главное бельё вперемежку с ещё какими-то постирушками висело как раз посередине второго ряда в самом центре двора, будто для него специально отвели это лучшее место: три нательные рубахи, трое подштанников и несколько лоскутов домотканых портянок…

Противясь всему этому, Касьян понуро уставился на свои уже просохшие, олубеневшие, словно распятые, бязевые нательники, которым отныне предназначалось невесть где и сколько сопутствовать ему в незнаемом. Всё, конечно, было сделано правильно, как и следовало, завтра Натахе некогда будет с этим возиться, и всё же Касьяна неприятно кольнуло от этой Натахиной расторопности, будто она заведомо, ещё не зная, возьмут его или не возьмут, не видя ещё повестки, выпроваживала его из дому.

— Куда столько портянок? — скользнул он взглядом по замашковым кустам. — Ладно б и пару.

Он ещё раз оглядел своё бельё и вдруг распознал висевшие меж ним детские вещицы. Это были Митюнькины и Сергунковы штанишки, те самые, которые Натаха сшила к покосному празднику. Крошечные, жалкие от своей стираной измятости и ссохлости, с лопоухо вывороченными карманами, с немастными пуговицами на ширинках, они теснились и беззащитно льнули к его аршинной рубахе: Сергунковы — к левому рукаву, Митюнькины — к правому, словно бы хотели в последний раз побыть рядом с отцовской одёжей. Для стороннего глаза не было в том ничего особенного — висят тряпки, ну и ладно, какая разница, как их ни развесь. Но Касьяну давно известны все эти Натахины дотошности. Всё-то она старается сделать со своим распорядком: щей в обед и тех не нальёт как попало, а сперва обязательно Касьяну, потом непременно старшенькому, после него Митюньке, затем свекрови, а тогда уж себе плеснёт, что останется. И в том, как нынче было определено каждой вещи своё место на верёвке — его, Касьяново, вместе с детским, — он, теплея душой и полнясь щемящей жалостью к Натахе и особенно к ребятишкам, теперь уловил этот её тайный умысел и понимание предопределённого часа: посчитала бы дурной приметой развесить всё это по разным местам, разлучить отца с ребятишками…

«Ужли, сказывают, и детей не щадят? — вспомнил Касьян разговор, обдёргивая и расправляя Митюнькины штанишки. — Детишек-то за што? За такое, конешно… Сволочи».

Каганец испуганно отпрянул и заметался на припечке, когда Касьян приоткрыл дверь. Кухня всколыхнулась и заходила зыбкими сумеречными тенями, но вскоре светильце, будто признав хозяина, опять успокоилось, выстоялось ровным жёлтым огоньком, похожим на тыквенное семечко. И здесь, как и во дворе, пока Касьян отсутствовал, нагромоздились перемены. Даже по одному кухонному духу чуялось, какие тут нынче раскручивались и вертелись жернова: густо, непарно отдавало хмельной кислотцой ржаного теста, мокрыми куриными перьями, толчёным горохом, калёным подом простывающей печи, на которую всё ещё не отваживались садиться налетевшие за день мухи. Стол и лавки были захламлены чугунками и полумисками, свекольной ботвой, надёрганной прозрачно-жёлтой незрелой морквушкой и невесть ещё чем. На посудном сундуке у окна громоздилась дежа, укрытая старым ватником, а рядом с ней на лопушках зябко ёжились два раздетых и обезглавленных куриных тельца, тогда как сами головки, ещё в пере, в малиновых гребнях, с тёмными карандашиками обрубленных шей, торчавших из белых воротничков, лежали на подоконнике. Всё это, содеянное без него, мимолётно было увидено Касьяном, когда он первым делом сунулся поискать в висевшей одёжке чего-нибудь закурить. И как часто это бывает, когда хочешь сделать неслышно, непременно что-нибудь заденешь и нашумишь, так и тут вышло: потянувшись в карман пиджака, Касьян уронил колодчик рубленых дров, и те посыпались и раскатились гулко по половицам.

21
{"b":"843194","o":1}