С берегов Остомли в лёгкой подлунной полумгле деревня темнела едва различимой узенькой полоской, и было странно Касьяну подумать, что в эту полоску втиснулось почти полторы сотни изб с дворами и хлевами, с садами и огородами да ещё колхоз со всеми его постройками. И набилось туда более пятисот душ народу, триста коров, несчётное число телят, овец, поросят, кур, гусей, собак и кошек. И всё это скопище живого и неживого, не выдавай себя деревня редкими огоньками, чужой, нездешний человек принял бы всего лишь за небольшой дальний лесок, а то и вовсе ни за что не принял, не обратил бы внимания — такой ничтожно малой казалась она под нескончаемостью неба на лоне неохватной ночной земли! И Касьян приходил в изумлённое смятение, отчего только там ему так неприютно и тягостно, тогда как в остальной беспредельности, середь которой он теперь распластался на кожухе, не было ни горестей, ни тягостной смуты, а лишь царили покой, мир и вот эта извечная благодать. И на него находило чувство, будто и на самом деле ничего не случилось, что война — какая-то неправда, людская выдумка.
И он отвернулся от деревни и, доедая ломоть хлеба, принялся глядеть за реку, в благоухающую кипень сырых покосных перелесков, где всё живое, не теснимое присутствием человека, раскованно и упоённо праздновало середину лета.
«Вот же нет там никого, — думалось ему, — одна трава, дерева да звёзды, и нет никакой войны…»
Но где-то уже за полночь в той стороне, откуда быть солнцу, в ночные голоса лугов прокрался едва приметный звук, похожий на гуд крупного жука. Касьян даже пошарил вокруг глазами: в эту пору жуки всегда летели с той стороны, из дубравных лесов, и не раз доводилось сбивать их шапкой. Отыскав потом по басовитому рыку в траве, Касьян заворачивал в тряпицу и приносил эту занятную диковинку своим ребятишкам.
Но приглушённый гуд постепенно перешёл в гул, который всё нарастал и нарастал, как наползает грозовая туча. Нездешний и отчуждённый, с протяжным стонущим подвыванием, он неотвратимо и властно поглощал все остальные привычные звуки, вызывая в Касьяне насторожённое неприятие. Сначала расплывчатый и неопределённый, он всё больше густел, всё явственнее определялся в небе, собирался в ревущий и стонущий ком, обозначивший своё движение прямо на Касьяна, и когда этот сгусток воя и рёва, всё ускоряя свой лёт, пересёк Остомлю и уже разрывал поднебесье над самой головой, Касьян торопливо стал вглядываться, рыскать среди звёзд, размытых лунным сиянием.
В самой светлой круговине неба он вдруг на несколько мгновений, словно потустороннее видение, схватил глазами огромное крылатое тело бомбовоза. Самолёт летел не очень высоко, были различимы даже все его четыре мотора, наматывавшие на винты взвихрённую лунную паутину, летел без огней, будто незрячий, и казалось, ему было тяжко, невмочь нести эту свою чёрную слепую огромность, — так он натужно и трудно ревел всем своим распалённым нутром.
Стихли, перестали взмахивать своими прутиками перепела. Затаился, оборвал сырой скрип коростель, должно быть, вытянулся столбиком, подняв к небу остренькую свою головку, сделав себя похожим на былку конского щавелька. Кони тоже оставили траву, замерли недвижными изваяниями. И только Варин жеребёнок не выдержал, сорвался было куда-то, но, внезапно остановившись, потрясённо упрясь в землю широко расставленными ножками, залился отчаявшимся колокольцем. Варя, сама придавленная моторным рёвом, не пошевелясь, не поворотив даже головы, а лишь подобрав брюхо, исторгла какой-то низкий утробный глас, какого Касьяну не приходилось слышать от лошади, и жеребёнок, поворотив обратно, с ходу залетел под материнский живот, в самый тёмный подсосный угол.
Пройдя зенит, будто перевалив через гору, бомбовоз, уже снова невидимый, умерил свой рёв и, отдаляясь, стал всё глуше и глуше уходить к закату, возвращая лугам нарушенную тишину. Ещё какое-то время он неприкаянно стонал где-то за деревней, пока наконец не изошёл совсем, опять превратясь в ничто, в небылое…
Но ещё долго после того луга онемело молчали. И лишь много спустя робко, неуверенно фтюкнул первый перепелок, за ним подал о себе знать второй, а уж глядя на них, расслабился в своей потаённой стойке и коростель, вновь из щавелевой былки обернулся скрипачом, пока ещё несмелым, не одолевшим робости.
Но едва всё наладилось, пошло своим прежним чередом, едва кони вспомнили о траве, как на востоке снова вкрадчиво заныло, занудело, расрастаясь вширь упрямым гудом. И опять в надсадном напряжении всех своих моторов чёрной отрешённой громадой прошёл другой такой же бомбовоз. И было слышно, как от его обвального грохота тонко позвякивала дужка на боку Касьянового котелка.
Потом проследовали тем же путём третий, четвёртый, пятый…
Касьян досчитал их до двух десятков, а они всё летели и летели, озабоченные какой-то одним им известной устремлённостью, заставив окончательно приумолкнуть окрест всё живое. И даже кони больше не пытались кормиться, а так и остались стоять, как при обложной непогоде.
А бомбовозы всё летели, заполняя ночь нарастающими волнами грома, и, пройдя над Касьяном, снова обращали рёв в затихающий гул, а гул в замирающее стонание…
— Это ж она… — потерянно трезвел на своём мокром от росы полушубке Касьян. — Она ж летит…
Он даже не решался назвать это прямо, тем единственным жутким словом, замены которому не было, будто боялся навлечь беду и сюда, в ночные луга. Но теперь уже ни в нём самом, ни во всей округе не оставалось ни покоя, ни той благодати, которые ещё недавно заставили было его поверить в неправду случившегося.
Война летела над ним, заполняя собой всё, сотрясая каждую травинку, проникая своим грозным воочием в каждую пору земли, в каждый закоулок сознания.
— Видать, разгорается не на шутку, — говорил сам себе Касьян, догадываясь, что эти тяжёлые многомоторные чудовища перегоняли к фронту откуда-то из глубины страны. Он никогда ещё не видел таких огромных самолётов. Где-то они таились до поры, как прячутся невесть где до своего массового лёта те чёрные рогатые жуки, которых он сбивал шапкой. И ещё терзала его догадка, что, ежели и такая сила не может побороть врага, который успел заглотить за эти дни столь много от России, стало быть, у него, у немца, и того больше заготовлена сила. Значит, придётся идти и ему, и всем подчистую…
Лишь перед рассветом, когда на востоке проклюнулась зелёная неспелая заря, бомбовозы, будто убоявшись грядущего солнца, оборвали своё пришествие: одни ушли дальше, на запад, другие больше не появлялись, оставшись где-то на скрытых гнездовьях дожидаться своего череда.
Так во тьме ночные существа, невольники инстинкта, летят на пламя пожирающего их костра.
И когда в самом зачатке утра, продрогшего от росы и израсходованного вчерашнего тепла земли, наконец наступила тишина, она, эта тишина, как и само утро, показалась Касьяну серой, безжизненной немотой — то ли оттого, что ещё не взошло солнце, или потому, что скованно и непривычно молчали луговые птицы.
6
Касьянова деревенька Усвяты некогда тянулась одним порядком по-над убережной кручей, и все избы этого порядка были обращены в заливные луга — любил русский человек селиться на высоте, чтоб душа его опахалась далью и ширью и чтоб ничто не застило того места, откуда занималось красно солнышко.
Со временем, множась, люди заложили и второй посад, позади первого, и образовались две улицы — Старые Усвяты и Полевые Усвяты, разделённые между собой привольным муравистым выгоном. Выгон этот был для полевских как бы своим лужком: здесь по первой траве весело желтели гусиные выводки, на все лады мекали привязанные тёлки, а по праздникам девки и парни устраивали свою толоку с гармошкой и припевками.
Уже на памяти стариков Полевые Усвяты дважды выгорали почти до последней избы — то ли оттого, что люди там строились покучнее, поприлепистее, то ли потому, что на том посаде, на самом материке, было мало колодцев.
Горели полевские всегда летом, в суховейные годы, когда перед тем надолго задувал юго-восточный, или, как тут называли его, татар-ветер. Он выметал с дорог всю пыль до окаменелой черни земли, закручивая в хрусткие трубки листья на огурцах и картошке, скрипел пересохшими плетнями и задирал застрехи пороховых соломенных кровель.