Монгольская имперская культура имела собственный набор элементов (костюм, прическа, личное оружие) и сценариев продвижения своей идеологии (имперские праздники, курултаи, пайцзы как символы власти). Визуализация корпоративных признаков имела для монголов решающее значение. Напомню наблюдение южнокитайского посла Чжао Хуна (1222 г.) о мужской прическе, выступавшей в роли объединительного символа: «В верхах вплоть до [самого] Чингиса и в низах до [рядового] подданного все бреют голову, оставляя три чуба, как у китайских мальчиков. Когда передний немного отрастает, его подстригают, а два боковых связывают в маленькие пучки и спускают на плечи» (Мэн-да бэй-лу, с. 75). Этот тип прически видим на персидских миниатюрах. Персы на военной службе в империи должны были носить такую прическу, наряду с монгольским халатом. Влияние монгольского имиджа коснулось даже церковной армянской живописи. Так, в 1330 г. художник васпураканской школы Ованнес из Беркри в сцене Рождества изобразил трех волхвов в монгольских халатах с золотыми поясами, и с монгольскими прическами[115] (см. рис.).

Что в такой ситуации могли предложить персы? То, что предложили монголам и китайцы — придворную живопись.
Томас Барфилд пишет о проблеме культурной коммуникации в интересующем нас аспекте: «Значимость событий, происходящих в результате воздействия различных культур друг на друга, часто интерпретируется совершенно по-разному. На какой общей основе могла состояться встреча двух разнородных обществ, и в какой степени они были способны осознать сильные и слабые стороны друг друга? Различия в картине мира кочевников и китайцев делали их взаимоотношения особенно проблематичными. Концепция власти племенного общества, чьим идеальным лидером был герой-воин, освященный небесной благодатью и харизмой и одаряющий своих подвижников наградами, была совершенно противоположна китайской концепции императора Поднебесной, уединенного в своем дворце и управляющего сложной бюрократической системой посредством изучения докладов, предоставлявшихся ему чиновниками»[116].
Если Т. Барфилд пишет о том, что кочевники отказывались принимать китайские культурные ценности, что наносило удар по самой концепции самоопределения Китая в качестве центра общемирового устройства, то Л. Додхудоева, отталкиваясь от его слов, полагает, что в Иране у монголов была другая стратегия: «С целью облегчения процесса интеграции в новой культурной среде монголы прежде всего обратились к письменному наследию иранских народов, посвященному легендарным династиям. Патронаж и стремление наполнить известные персидские темы и сюжеты новым содержанием, связанным с их правлением, позволило им почти ассимилироваться в новой среде. В привычные традиционные формы локальной и внешней культур были включены нехарактерные для них содержательные аспекты. Так, многие из монгольских ханов изображались в образе сасанидского шаха Хосрова, героя Бахрам Гура или легендарного Искандера. Таким образом, содержание как бы утрачивало свою специфику, получая нужную для патронов окраску»[117].
Мы не знаем, как ильханы оценивали изображения такого рода. Следующий пример, показывает, что лесть придворных историков не знала границ. Речь пойдет об ильхане Газане, затмившем подвиги легендарного царя и охотника Бахрам Гура, одного из героев «Шахнаме» Фердоуси. Бахрам Гур однажды у газели сшил стрелою ногу с ухом. Монгольская же стрела вершила чудеса. «Однажды государь ислама погнался за дикой козой. Он метнул стрелу и показалось так, что стрела не попала в нее. Вдруг коза упала. Толпа окольных людей [ее] осмотрела и [оказалось, что] стрелой ей было причинено девять ран. Все люди это воочию наблюли и поняли, каким образом эти девять ран произошли. Стрела была такая, которую монголы называют тунэ. У ее наконечника имеется три весьма острых острия. Когда коза была в воздухе и четыре ноги ее сошлись вместе, стрела, попав во все четыре и ранив [их], прошла дальше, попала в пах, брюхо и грудь, и каждое острие ее нанесло рану вдоль. Затем [стрела] попала в шею и горло и нанесла еще две раны, так что по определении таким образом виднелось девять ран. От этого происшествия совсем стерся рассказ о Бахрам Гуре, который ухитрился стрелою пришить ногу дикой козы к уху, чему люди изумляются и уже 1500 лет изображают [этот случай] на стенах и в книгах. Это обстоятельство воочию видели свыше двух тысяч человек» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 187).
Кому адресовались такие рассказы? Кому угодно, только не монголам, понимавшим толк в стрельбе из лука. Неуклюжая лесть — инструмент борьбы лидеров придворных группировок. Сравнение Газана с Бахрам Гуром принадлежит персу и адресовано персам, чьи метафоры были пустым звуком для монгольских аристократов.
Интереснее обратная ситуация. На одном из листов рукописи «Малая Шахнаме» Фирдоуси (ок. 1300) изображена следующая сцена. Бахрам Гур остановился инкогнито в доме ювелира Махияра. Не зная, кто он на самом деле, ювелир угостил гостя вином и позвал свою дочь Арзу сыграть для него на арфе. Красота и благородная осанка Бахрама Гура заставили девушку безнадежно влюбиться в него, и в своей песне она сравнила его с самим шахом Бахрамом Гуром, что, несомненно, понравилось гостю[118]. На миниатюре Бахрам Гур облачен в роскошный монгольский имперский халат, его свита также в монгольских костюмах. Неясно, как это вяжется с желанием героя остаться незамеченным. Искусствоведы не обратили внимания на монгольский имидж иранского царя.
Для специалистов по иранской культуре очевидно ее всепоглощающее обаяние в глазах кочевников. «Огромный интерес монгольских правителей к истории Персии в конце XIII — начале XIV столетия объясняется тем, что, став оседлыми и обосновавшись в Иране, монголы почувствовали себя преемниками великих традиций прошлого завоеванной ими страны. Идея неразрывной связи, непрерывности периода, предшествовавшего монгольскому завоеванию и последовавшего за ним, звучит и в труде Рашид-ад-дина»[119]. Здесь все поставлено с ног на голову. Утверждение об оседлости монголов в Иране, просто недоразумение. Каждый год Большая Орда совершала сезонные перекочевки, летом в Аладаг{69}, а зимой в Муганскую долину, в стране Агванк (Киракос Гандзакеци. 28; 34; 39; 65){70}. Отказ от перекочевок грозил бы потерей конских табунов, главного ресурса монгольского войска. Известно также описание грандиозной зимней охоты ильхана Газана, которая по сути была военными маневрами. Зимняя охота, в которой участвуют войсковые соединения, важный элемент кочевой культуры. По приказу Газана был построен и стационарный сад-дворец для торжественных приемов, но это не свидетельствует об оседлости монголов в Иране. Непрерывность исторического развития могла быть предметом рефлексии только у представителей персидской административной элиты, ибо у монголов никакого перерыва в истории не было. Монгольская аристократия как преемник великого прошлого персов — слишком смелая идея, чтобы решиться на ее обсуждение здесь.
Обычно говорят о менее масштабном проекте, который, на мой взгляд, тоже был утопичен. В Персии монголам предстояло трансформировать военное правление в законную гражданскую власть. «Девятнадцать лет стоял Рашид-ад-дин у власти и на протяжении всего этого времени оставался верен старым местным традициям. Вся его политика, как при Газан-хане (1295–1304), так и при его брате и преемнике ильхане Улджэйту (1304–1316), была направлена на то, чтобы примирить интересы завоевателей и интересы местной оседлой знати, обуздать произвол кочевых монгольских ханов, сблизить монгольских государей с местной феодальной верхушкой, в какой-то мере восстановить экономическое положение в стране… Именно Рашиду и его совместной с Газан-ханом реформаторской деятельности обязано государство Ильханов еще нескольким десяткам лет существования»[120]. В том то и дело, что все свелось к продлению агонии. Проект реформ провалился, сам же Рашид-ад-дин был казнен за измену (тело его было расчленено на части). Как могло выглядеть на практике примирение интересов кочевой аристократии и бюрократической элиты? Видимо, так, как это описывают искусствоведы: «став оседлыми и обосновавшись в Иране, монголы почувствовали себя преемниками великих традиций прошлого завоеванной ими страны». Реализации этой социальной утопии мешали некоторые непреложные вещи. Кочевая аристократия в Персии была самой деструктивной силой.