Помимо артистической деятельности нас увлёк ещё и футбол. И это несмотря на то, что работали двенадцать часов через двенадцать. График такой, что не разгуляешься. Но ничего, приезжаешь с ночной смены и едёшь играть километров за сто пятьдесят. Пока в автобусе трясёшься, успеваешь поспать, глаза протёр – и на поле. На нём, конечно, если что и произрастало, то уж никак не трава, а камни.
Наши соперники из автотранспортной колонны, в гараже работают, нет–нет да и потренируются. Так что мы чаще проигрывали, но зато сопротивлялись отчаянно. Играли и с артелью Туманова, в которой старатели футболистами были не хуже, чем золотарями.
Матч закончится – пора ехать обратно, по серой колымской трассе, на которой пыль не то что столбом стоит, а лентой стелется.
Автобус останавливается у реки, и ты бросаешься на холодные камни в ледяную воду…
Если часик–другой успеешь дома поспать, то хорошо, а там и опять пора на прибор.
Потом у нас появилась новая техника – гидромониторы. И это было азартнее концертов и матчей. Я начал заниматься монтажом.
Народу не хватало катастрофически. Весной пароходы привозили оргнабор. Приезжали и добровольцы, но в основном доставляли неблагонадежных (“сто первый километр“, как их тогда называли). Каждый прииск делал на них заявку.
Причаливал пароход, и мы шли отбирать мужиков. Их там насчитывалось тысячи, весь берег был усеян людьми, сидящими группками. Между ними неторопливо прохаживались наниматели. Иду мимо, вижу: ребята хохочут громко, заразительно.
– Откуда?
– Рязанские мы.
– И что, вправду всего Есенина знаете?
– Обижаешь.
Их было десять человек, а мне требовалось двенадцать. Некомплект. Прихватил двух местных.
Рязанцы на золоте впервые работали, им всё в новинку было. Развеселые, с юморком, наивные…
А одного из местных звали Геной, он толькотолько освободился, отбыв десять лет, и, как оказалось, тоже был рязанский. Остался на один сезон, маме деньжат подзаработать. Он, как и его земляки, тоже был знаком с поэзией, только все его рифмованные прибаутки были сплошь и рядом из ненормативной лексики. Если за день одно нематерщинное слово скажет – это прогресс. Но матерился он виртуозно, ни одного случайного или лишнего словца.
На промывочный сезон устанавливался сухой закон, но люди за зону вынесли свои привычки. Смена пришла, а бригадира Лёвы нет. Я – мастер, мне без бригадира не с руки. В этом контингенте людей он – главная фигура. Вбегаю в барак. Там сидит Лёва и ржавой иголкой тычет себе в вену.
– Лёва!..
Он поднимает на меня мутные глаза:
– Юра! Ландыши!
Да уж, “светлого мая привет…“ Но бригада под ним по одной дощечке ходила.
– Л–л–лёва!..
Я не успел дойти ещё до вахтовки, а он уже меня обогнал. На бригадире вся бригада держится. Попадётся бригадир хороший – душа за дело спокойна. На Колыме люди взрослеют рано. Во всяком случае, то, что я почувствовал в себе после этих трёх колымских лет, к возрасту отношения не имело.
Я не казался себе ни юным, ни седым. Просто осознал себя человеком, способным принимать решения.
Ускоренному формированию личности, должно быть, способствовала Полярная ночь, поскольку человек ночью растёт быстрее.
Это была первая страница серьёзной, взрослой жизни, причём в той среде, где палец в рот не клади – по локоть откусят. Прожжённый колымский люд видел насквозь каждого. Фальшь за искренность там не выдашь. Бандиты, по сути своей, вышедшие на волю и оставшиеся на Колыме, были хорошими учителями, я благодарен каждому из них. Они меня понимали и поддерживали.
Наш прииск был огромным по территории, но не по добыче. Мы перемалывали сотни и сотни тысяч кубов земли, чтобы напасть на золото. В одну сторону – полторы сотни километров, в другую – столько же. Аннушка, Горная, Таёжная… Коллектив большой, разбросанный по полигонам.
Один сезон я отработал за двумя перевалами, за 50 километров, или около того, от посёлка. Не так уж далеко, но это было особое место. Туда ссылали неугодных.
А началось всё с общеприискового собрания, на котором предстояли выборы освобождённого председателя профкома. Эту должность занимал на протяжении нескольких лет рыхлый, спокойный до равнодушия человек.
Итак, идёт собрание. Мужики костерят председателя, а это, между прочим, номенклатура не только профсоюза, но и горкома партии. Списки выступающих, разумеется, составлялись заранее. Я тоже там значился по вполне понятным соображениям: секретарь комсомольской первички, которой кое–что удалось сделать.
Мы раскачали замкнутость и ограниченность людей, живших на Колыме с одной мыслью: вот, мол, заработаю и уеду отсюда.
Жизнь в посёлке стала теплее и веселее, люди вышли из своих камер (а как ещё назвать однокомнатную “квартиру“ в бывшем лагерном бараке?). Уже не говорю о нашей сборной по футболу. К тому же я ещё учился во Всесоюзном заочном строительном институте. И на всё времени хватало!
На трибуну шёл, ставя совершенно конкретную цель. Меня, как капитана сборной, интересовало, как и почему профсоюз умудрился обеспечить нас, футболистов, самой задрипанной формой. Не помню уж, что говорил дословно, но лупил на всю катушку, не стесняясь. А как иначе, если мужики после ночной смены только и успели что водой себе в лицо плеснуть, чтобы на матч ехать, а тут: то мячей нет, то автобус не готов. В общем, попало председателю крепко.
За мной слово взяло начальство, ненавязчиво напомнившее про блага, которые получали члены профсоюза. А какая в том заслуга нашего комитета, если это из фонда общественного потребления (так было по всей стране)?
Стали якобы вносить в список кандидатуры. Список–то давно отпечатан и бюллетени заготовлены! (Только не иронизируйте, сейчас и того хуже.) Публика сидит себе на уме (его хватало, слава богу).
Преспокойно проголосовали за заранее подготовленную цифру: двенадцать членов комитета, так двенадцать. Отводы есть? Нет? Предложения есть? Председательствующий (секретарь парткома прииска) уже готов сам за всех ответить: “Нет!“, как вдруг шум в задних рядах, раздаются крики: “Спиридонова!“.
Секретарь парткома изрядно подрастерялся, но делать нечего, вынес на голосование. Не единогласно, но почти. Пошли дописывать мою фамилию. Голосование тайное. Мы проголосовали и уехали к себе в посёлок.
Считали и тогда по-разному. Но на тот раз всё было по-честному. Утром иду на наряд, а начальник участка на машину показывает:
– С прииска прислали. Директор тебя, Юра, вызывает.
Начальника прииска за глаза все, не сговариваясь, звали “наш фюрер“ за маленький рост и взрывной характер. Несмотря на свои весьма скромные габариты, он мог и оглушительно рявкнуть, и не менее внушительно вдарить кулаком по столу.
Стиль многих руководителей, которые выросли в этом качестве на Колыме, был под стать этому суровому краю, где рядом ещё существовала лагерная система с вохровцами, которые были ещё большими подонками и отморозками, чем те, кого они стерегли. (Думаю, даже высшая власть не могла, изощряясь, представить то, что они вытворяли.)
Секретарь парткома повёл меня в кабинет начальника прииска, успев по дороге сообщить, что председателя профкома дружно завалили, а моя кандидатура прошла почти единодушно. По этому случаю позвонили в горком, мол, как быть. Там, видимо, навели кое–какие справки и дали добро.
Заходим в кабинет. Начальник прииска восседает во главе стола:
– Вот итоги голосования, – говорит, – мы посоветовались, у нас единое мнение утвердить тебя.
– Да вы что! Никогда в жизни! Я даже не знаю, что это такое!
Он – кулачком по столу. Я медленно, но верно начинаю двигаться к двери.
– Ну не буду! У меня наряд, я поехал.
Он хватает со стола чернильницу и через весь кабинет запускает в меня. Она летит как снаряд. Я не то пригнулся, не то уклонился – мимо. За мной висела огромная карта прииска. Чернильница не разбилась, стекло оказалось на удивление крепким, но прииск превратился в огромную фиолетовую кляксу.