Соскочили, сели напротив друг друга.
– Ты как ко всему этому относишься? – спрашиваю. – Соответственно, – отвечает, закатывая рукава.
Отметелили, вытолкнули в предбанник (не то прихожая, не то кухня, посередине печка, уставленная чайниками, на случай если кому почифирить вздумается). Все проснулись, но никто не встал. Мы кровати сдвинули и легли снова спать, спина к спине. Так и жили…
Тут Галина Ивановна сообщила, что едет. Она к тому времени Карагандинский политехнический институт закончила. Пошёл к начальству, так и так, невеста приезжает.
Отвалили нам “квартиру“ в огромном доме, стоявшем буквой “Г“. В одном крыле – контора, всё остальное – жилфонд. Одним словом, барак. Наша комната метров семь.
Колыма для начитанного человека была Клондайком. Здесь продавались такие книги, о которых на Большой земле можно было только мечтать.
Ходили в телогрейках и ватных штанах, но зарплату исправно относили в книжный магазин. Вскоре вся ниша в стене была забита томами серии “всемирной литературы” и не только.
Однажды ночью проснулись от странного шелеста. Мерный, тихий треск доносился с книжных полок. Взял наугад одну книгу, тряхнул – на пол высыпалась если не тысяча, то добрая сотня тараканов. Их можно понять: остальные стены холоднющие, где же ещё устроиться…
Стал я выяснять, что здесь было раньше. Оказывается, в нашем бараке была лагерная больница, а нас с Галиной Ивановной поселили в морг. Вот я и думаю: может быть, достаточно человеку в своей жизни один раз в морге побывать, больше и не нужно?
Просыпаешься – иней по стенкам, углы промёрзли. Утром подходишь к ведру – пробиваешь лёд и потом только умываешься и бреешься.
Никто не бухтел. Никому в голову не приходило, что каждому взрослому сыну надо по отдельной квартире, а ещё лучше – по коттеджу. Как же так, мальчику двадцать лет, а он ещё без машины!..
В стремлении жить лучше не заметили, когда чаши весов, качнувшись, накренились, миновав точку равновесия между материальным и идеальным…
Конечно, и сейчас есть люди, не зацикленные на материальной составляющей, но, к сожалению, в современном обществе они в меньшинстве. Привязанность к собственности приводит к равнодушию жлобства, которое подбирается к человеку незаметно.
Мы просто к быту относились, не пищали. Таисия Дмитриевна, мама Галины Ивановны, приезжала, жила с нами почти год, тоже ничего.
Потом нам дали другую квартиру, в ней и комнатка была чуть просторнее, даже маленькая кухонька имелась. Когда родилась дочь, с фибрового чемодана оторвал крышку – получилась колыбель. Настрелял белок и куропаток, пустил их на пух, чтобы ребёнок в тепле спал.
На второй сезон мне дали уже два прибора километров за пятнадцать друг от друга. В районе Оротукана отмывали полигон, вскрыли прямо под сопкой шурф, зацепились за телогрейку… Понаехали кагэбэшники, всё оцепили. Оказалось, там целое кладбище. Два дня мы не работали, пока захоронения переносили…
Вадим Туманов написал книгу о Колыме, о том, как вывозили в сопки и под музыку расстреливали. Приезжал какой-нибудь хмырь с Магадана и шёл прямиком к Доске почёта. Передовая бригада? Расстрелять! А эти кто? Лентяи? В машину, тоже расстрелять!
Я этого не пережил, не видел. Но когда вышел “Один день Ивана Денисовича“ Солженицына (мы выписывали роман-газету), дал почитать повесть своему соседу Коле Глушко, работавшему весь свой век на Колыме бульдозеристом, тот прочитал и долго хохотал: “Пустяки какие!“…
Тяжёлая история не только у Колымы. Север, он ведь весь в зонах – не архипелаг, а материк ГУЛАГ. И в то же время единственная часть света, которая всегда безраздельно принадлежала России, – тот же Север.
У двух поколений была возможность стать рабами страха. Не стали. Ни отцы, ни дети.
Выполняя политическую волю, механизм репрессий набирал обороты. Бывшие репрессированные, выброшенные на снег, создавали в ГУЛАГе передовые хозяйства и гордились потом, что их сыновья и дочери, рождённые на Севере, вышли в орденоносцы…
Покаяние для интеллигентного человека более чем норма. Не дай бог внукам увидеть Колыму в лагерных бараках, Воркуту – за колючей проволокой!
И Соловецкий камень в Москве на Лубянке, и мемориал памяти жертвам политических репрессий в Сыктывкаре, и обелиск в Ухте – это не только напоминание о ГУЛАГе, который в сталинские времена стал кладбищем умов, – это ещё и предостережение.
Не надо топтать друг друга – живём в одной стране.
Добро не помнит зла. И всё же через какую обиду и нестерпимую боль перешагнули репрессированные – те, кто выжил – ради любви к Жизни, к Отечеству…
Закон был один: план давай, хоть удавись. Шестьдесят третий год выдался неурожайным, страна закупала хлеб в Канаде и Аргентине. Чтобы пополнить золотой запас Родины – святое дело! – мы мыли не до сентября, как обычно, а до нового года. В замерзшее русло реки заходит бульдозер, ломает лёд и по галькам, валунам толкает грунт, черпая то, что в силах зацепить. От мороза траки становились такими хрупкими, словно сделаны из стекла. Один за другим бульдозеры становились на прикол. Техника вышла из строя, а люди продолжали работать. То, что может человек, железу не под силу.
Очень много сделали ручной промывкой лотками. Происходило это так. Люди долбили песок ломиками, жгли костры, правили на них ломы и снова вгрызались в лёд. Что не поддавалось, то взрывали.
Мы на “летучке“ с бригадой взрывников колесили по полигонам в радиусе восьмидесяти километров.
Собирали заявки, составляли график. Приезжали, заряжали, взрывали. В специальных ваннах топили снег на печках, получалась вода градусов под двадцать, а иногда даже и больше раскочегаривали. Туда бросали песок, когда он начинал таять, его там же промывали лотками.
Вот так те самые вольные люди, да и мы вместе с ними, жрали на Колыме золотой песок, чтобы страна ела хлеб.
Сутками на морозе намывали стратегический запас Родины. Золото поднялось в цене. Если раньше старателям платили копейки, то теперь по полтора рубля. Всем итээровцам было задание – сдавать по десять граммов в сутки, бери, где хочешь. Сдаёшь, взвешиваешь, тебе в специальной книжечке делают запись. Сто девяносто два грамма намыл, пока нас освободили от этого задания.
В таком темпе промчались три года. Молодость брала своё, нам хотелось не только работать, но ещё и жить. Несмотря на три своих выговора, я стал секретарём первички. В посёлке был махонький клуб, в котором главной и единственной мебелью служили колченогие стулья. Впереди маячил Новый год. Начать решили с малого – организовали танцы. Народу набилось битком. Тогда замахнулись на большее – стали готовить концерт.
Основной творческой силой были приезжие, ряды которых как раз в это время пополнили семеро ребят, демобилизовавшихся из армии. Все они уже успели жениться, но детей ещё не имели.
Вчерашние армейцы работали сварщиками, бульдозеристами, а их жёны (если не хотели в жилкомхозе состоять на должности дворников, чьи обязанности сводились к войне с замёрзшими помойками) вынуждены были сидеть дома.
Вот мы их всех и обошли с предложением поучаствовать в концерте. Они обрадовались, нашлась даже женщина, вызвавшаяся быть худруком. Мужья, как только у них находилось свободное время, тоже приходили. Таким образом, во–первых, у нас образовался хор, а во–вторых, мы начали ставить сценки. Вскоре стали подтягиваться в клуб и жёны коренных жителей.
Вдруг в день получки заваливаются пьяные мужики и с русским сленгом принимаются загонять, что называется, баб к плите. Пришлось ходить по домам, отбивать женщин у этих идиотов. Кое–кто из них тоже потом пришёл. Наконец состоялся концерт.
После многолетнего беспробудного существования вдруг зазвучала музыка, нормальные человеческие слова.
Как назвать то чувство, которое испытали участники и зрители? Восторг? Не знаю, может быть. Но скорее это было потрясение. Все ведь двадцать четыре часа на виду друг у друга. А тут всё так необычно… Мы старались вовсю. Каждый выступал в нескольких ролях. Я и сам пел, играл на гитаре, балалайке, участвовал в миниатюрах. Галина Ивановна – на сносях – плясала, пела.