Но она была прелестна! Прелестна первоцветом, незащищенностью юности, той самой первой юности, когда детство и на шаг не отодвинулось...
Мы любовались ею. Она была подобна чуду, подобна одной из тех нежных героинь, которых так много на страницах тургеневских книг. Само воплощение первого опыта, первого чувства, первой взрослости — робкое, неуверенное, но уже самоотверженное. «Да откуда же ты явилась, милая? — так думал, наверное, не я один. — И что ждет тебя впереди?.» А ждал ее, как оказалось в конце экскурсии, красивый парень: высокий, ясноглазый, с золотыми кудрями до плеч — добрый молодец. И опять невольно подумалось: новое чувство, новый любовный восторг... То, что не раз было описано Тургеневым... Нет, ничего не меняется в этом мире!
Но мой сюжет, моя тема совсем не связаны с этой девушкой, с этой юной феей, хотя, впрочем... Да, вероятно, если бы не она, не эта девушка-фея, не это нежно-восторженное любование ею, то наверняка я опять бы, как всегда, не обратил внимания на глухое упоминание об отношениях Тургенева с Марией Николаевной Толстой, любимой сестрой Льва Николаевича, и отнесся бы к этому как к вполне естественному факту.
Впрочем, на этот раз... Нет, пожалуй, не углядел бы и на этот раз ту бездну, ту трагедию, ту любовь, может быть единственную, которой Иван Сергеевич испугался, не мыслил для себя...
Вспоминая сейчас притемненную комнатку в музейной пристройке, где наша фея в проникновенном восторге вещала о «Дворянском гнезде», о Лизе Калитиной, о Лаврецком, я вдруг замер в волнении и, клянусь, вновь почувствовал едва уловимое прикосновение: мол, вот она тайна, тут! И понял, отчего меня толкнуло войти в дом, а не вышагивать, натянув резиновые сапоги, по вязкому проселку в одичавшие Голоплёки. Я еще ничего не знал и, конечно, слишком общо́ помнил и «Рудина», и «Дворянское гнездо», и совсем смутно «Фауста», «Асю». То есть помнил светлое ощущение, отдельные яркие сцены, свое восхищение художническим мастерством Тургенева, прежде всего в «Дворянском гнезде», удивительно соразмерном, совершенном произведении — и образно, и сюжетно, и стилистически. И именно литературное совершенство «Дворянского гнезда» восхищало меня, как, понимаю, и многих других в череде российских поколений; и, естественно, печальная возвышенность Лизы и Лаврецкого; и удивляла энергетическая сила Варвары Павловны, и т. д. Но я никогда до этого не задумывался над тем, а кто же прототипы, кто в самой жизни так чувствовал и страдал. Честно признаюсь, я еще ничего не уразумел в Спасском, когда юная фея вскользь помянула о поездках, чуть ли не ежедневных, в Покровское, что «в двадцати пяти верстах», но уже в соседнем Чернском уезде Тульской губернии, — в семейство сестры Льва Николаевича...
Меня поразило другое. В это путешествие, по пути в Оптину Пустынь, мы с Павлом Пантелеенко завернули в Шамардино, и, честно признаться, больше для того, чтобы понять, почему это ныне печальное место стремится отнять у нас всех московская авиакосмическая «фирма Лавочкина» и почему так легко, так безнаказанно легко подобным фирмам сие удается? И вот в Спасском — вдруг! — юная фея вернула меня в Шамардино, встревожила сердце и, будто волшебной палочкой, неразрывно соединила их троих — Тургенева, Толстого и его сестру. И опять, будто в старинных зеркалах, матово сверкнула тайна, приоткрыв пелену времени. И я понял, что эта вспышка, и эти неведомо чьи прикосновения, и все это неведомое соединение, не предполагаемое и не мыслимое мною, может быть, намек на удивительную, потрясающую историю.
Не думайте, что, вернувшись в Москву, я тут же принялся за разгадку тайны. Прошло больше месяца, иногда, отвлекаясь от работы, я вспоминал, что пора заглянуть в сочинения Тургенева, и вот наконец взял том его писем... И уже вырваться из этого погружения в его жизнь, в его произведения не мог ровно две недели. Росла стопка выписок, все собрание сочинений оказалось в закладках, а я никак не мог не то что сделать выводы, а поверить тому, как не случайны бывают импульсы, как глубоки колодцы правды.
Между прочим, не сразу постигаешь то, что потом, когда знаешь, как-то само собой открывает ситуации и прототипов его художественных произведений. Я никогда не задумывался над тем, что все придуманное Иваном Сергеевичем сразу обнаруживается именно как придуманное, но если он пишет с натуры, это безукоризненно по исполнению — как ни у кого! Я просто не знаю ничего подобного в отечественной литературе.
Я вот теперь думаю о том, насколько мы хорошо посвящены в отношения Тургенева с Полиной Виардо, насколько хорошо знаем о «волшебном луче», сверкнувшем на жизненном закате всемирно прославленного писателя — его привязанность к молодой Савиной; и насколько мы ничего (ну, почти ничего) не знаем о его самом большом чувстве, о его, по-моему, единственной любви, о его трагедии и — о жертвенности ради литературы, ради свободы творчества, что, как он мыслил, невозможно без свободы личности, а значит, жизнь — без гнезда, без семейного счастья... И та единственная, которую он полюбил, вернее, узрел как единственную — и я в это верю — была сестра Толстого Мария Николаевна, та славная Любочка, описанная братом в трилогии «Детство. Отрочество. Юность».
Вы знаете, меня поразило, что в жизни Тургенев бежал от своего великого романа... «Дворянское гнездо», как я думаю, лишь малый отсвет той непостижимой стихии, того неуправляемого чувства, что есть любовь. Лишь малый отблеск божественного зарева, которое вспыхнуло между Иваном Тургеневым и Марией Толстой после их знакомства в октябре 1854 года. И это зарево, как я понял, освещало их до последнего часа, хотя они и не были вместе... Может быть, в будущей жизни им дано найти друг друга...
Давайте вспомним треугольник в «Дворянском гнезде»: Лаврецкий — Лиза — Варвара Павловна. Образу Лаврецкого Тургенев щедро отдает свою биографию, свои убеждения. Жене Лаврецкого Варваре Павловне, с которой они разошлись по причине ее измен, больше француженке, чем русской, по крайней мере предпочитающей жить в Париже, он отдает главный талант Полины Виардо — пение, музицирование; он отдает ей, похоже, натуру Виардо — хищную и лукавую, и даже свою дочку, которую прижил в ранней молодости от спасской швеи (заметим, свою дочку Полину благородный Тургенев воспитывает в Париже; она так и не вернется в Россию...). Возьмем инициалы Варвары Павловны — В. П.; не кажется ли вам, что те же у Виардо Полины? У реалиста Тургенева все всегда изображается, описывается, шифруется узнаваемо.
Лиза Калитина... Правда ведь, самый светлый женский образ во всем тургеневском творчестве? Один из светлейших образов во всей русской литературе... А какая жертвенность! Воистину — «песнь торжествующей любви». И взят из жизни; из его собственной жизни... Почитайте письма с октября 1854‑го по начало 1859‑го, когда «Дворянское гнездо» появляется в «Современнике», — все кончено, главное прожито, он уже — «старичок»... Почитайте, ей-Богу, там, пожалуй, все ответы...
А Елизавета Михайловна Калитина, Лиза — это Мария Николаевна Толстая, Маша. И опять же ясен шифр — четыре буквы имени: Лиза-Маша, и ключ к отгадке, как мне видится, в отчестве — М. Между прочим, после встречи с Тургеневым Мария Николаевна оставила мужа, жила в Москве у брата Льва Николаевича, сильно болела и все надеялась, надеялась... Последнее письмо Тургенева к ней датировано январем 1857 года, но душевное освобождение, желаемая им независимость наступила после того, как окончательно выписался, — после завершения «Дворянского гнезда», в котором он поставил точку 27 октября 1858 года накануне своего 40‑летия...
А выписывать он начал из себя «Любочку» Толстую, Марию Николаевну, еще в самый апогей своего чувства, летом 1855‑го, — повесть «Фауст». Если вы не читали ее, прочтите: даже по нынешним временам мне она кажется чересчур откровенной... А потом в своей мучительной раздвоенности, скрываясь от сжигающего ум и душу чувства, которое, всегда желая, он придумывал, а когда оно его настигло, то смертельно перепугался и бежал в Париж, в Рим, в крошечный немецкий городок Зинциг на Рейне, где начал выписывать из себя «Асю» — Анну Николаевну... в «Фаусте» — Вера Николаевна... Все приоткрыто: Николаевна... Николаевна... и все знали, что это — Мария Николаевна Толстая.