Конечно, тут много преувеличений в селезневских байках, но без преувеличений Селезневу и рассказывать неинтересно — таков уж он. Впрочем, в рассказах о проделках горного эха Селезнев в основном точен — со всеми этими проделками тут каждый солдат сам хорошо знаком... Лежит солдат на огневом рубеже, стреляет, один, заметьте, стреляет, а впечатление такое, будто идет горячая перестрелка. А если учесть, что нередко «противник» тоже постреливает (это, конечно, только имитация: взрывы мин и гранат, пулеметную и автоматную стрельбу проигрывает магнитофон), то нетрудно себе представить, какая тут по временам звучит музыка. Из-за нее птицы обходят эти места стороной.
Гриша Яранцев еще раньше заметил, какое над стрельбищем пустынное небо. И сейчас оно такое — в блекло-голубом, выцветшем от зноя небе такая пустота, что даже жутко становится — неужто навсегда покинуло его все живое? Да нет, оказывается, не покинуло: в небе над самым стрельбищем, на недоступной для земных шумов высоте появилась какая-то птица. А может, эта крохотная точка в небе вовсе и не птица? Что-то уж слишком быстро она движется. Нет, это, пожалуй, все-таки птица — только птицы умеют летать так бесшумно. И скорей всего — орел. Какой еще птице доступна такая высота!
Гриша провожает взглядом стремительную птицу. Вот она уже у самой кромки горизонта, еще миг — и птица скроется за ней. И тут с ясного неба над стрельбищем грянул гром. Великий реактивный гром. Да, выходит, прав Селезнев — стрельбище в горах не самое тихое место на земле. «И отнюдь не самое прохладное», — мог бы в стиле Селезнева добавить сам Гриша. Совсем недавно он впервые увидел, как пекут грузинский хлеб шоти-пури. Во врытой в землю печи (по-грузински она называется — тонэ) раздули жаркий огонь, и когда серые камни, которыми выложены ее стены, накалились, пекарь ловко и быстро покрыл их будущими хлебцами — круглыми, овальными или почти ромбовидными кусками белого раскатанного теста; и они на глазах у Гриши стали пропитываться жаром, румяниться, а некоторые по краю почернели, обуглились, и пекарь сказал: «Чуть передержишь и сразу пшик — сгорят».
Стрельбище чем-то напоминает сейчас Грише ту печь — тонэ; здесь повсюду, куда ни пойдешь, куда ни глянешь, такие же, как в той печи, серые накаленные камни, между которыми доживает свой недолгий век и без того редкая на этом стрельбище, опаленная, потерявшая первоначальный цвет и запах жесткая трава.
Как-то даже боязно лечь на такие камни, а вдруг «пшик — и сгоришь». Но это, разумеется, пустяковое опасение. Ложишься, поскольку надо, на эти серые накаленные камни, и ничего страшного с тобой не происходит. Правда, теперь уже припекает не только сверху, но и снизу, да что тут поделаешь — служба.
Сержант Сулаберидзе от души сочувствует первогодкам, с непривычки им туго приходится, но все равно он не допустит, чтобы тут, в тылу стрельбища, нарушался воинский порядок. Порядок и безделье — непримиримые враги. В такую жару не занятый делом человек в один миг раскиснет. Как же выпустишь потом его, разомлевшего, на огневой рубеж — он тебе настреляет!
Значит, надо все время держать подчиненных в руках, думает сержант, покрепче держать, потому что это разные, очень разные и, скажем прямо, далеко не податливые ребята. (Во всяком случае, не глина. Кто это придумал, что ребята в таком возрасте — глина, из которой лепи все, что угодно, не ленись только! Вздор какой-то. Глина! А почему не базальт, не гранит, если уж так любите красивые сравнения, сердится Сулаберидзе.) Итак: держать в руках! Покрепче держать — приказывает себе сержант. И он по мере своих сил держит. Никто никогда не узнает, как нелегко это дается сержанту Сулаберидзе (очень еще молод сержант, и совсем невелик его командирский опыт). Сам он никогда не станет жаловаться на трудности, а так кто догадается... Но вот, оказывается, догадались... Замполит капитан Антонов догадался и уже спешит сюда, в тыл стрельбища, чтобы помочь молодому командиру. И капитан, конечно, сразу определил, кто тут в чем нуждается: Сулаберидзе главным образом в моральной поддержке, ему достаточно даже молчаливого одобрения капитана, а вот рядовому Ельникову надо показать и объяснить, почему у него такой «нервный» выстрел. И чтобы до Ельникова поскорее дошло, чтобы он поскорее избавился от досадной своей слабости, капитан ложится рядом с ним на горячие камни.
— Спокойней, товарищ Ельников, спокойней!
Ельников, может, и не сразу успокоится (паренек он неуравновешенный и тяжело переживает малейшую неудачу), но зато сержант Сулаберидзе теперь уже совершенно спокоен — с приходом капитана дело пошло веселей, оно пошло как надо: солдаты заняты, они непрерывно тренируются — заряжают, наводят, стреляют, и думать им сейчас о жаре, как убежден сержант, просто некогда. Конечно, сержант понимает, что на самую жару таким способом не воздействуешь... Думаешь о ней или не думаешь, а она себе жмет и даже с каждой минутой, по мере приближения солнца к зениту, становится все злее и злее. И то, что почти рядом покрытые снегом и льдом горные вершины, сейчас ничуть не помогает, это, так сказать, прохлада вприглядку. «Но если нельзя воздействовать на жару, то можно и должно воздействовать на людей, что я и делаю. И не без некоторого успеха, а сейчас, когда рядом капитан, можно и не сомневаться в полном успехе, — думает сержант. — Досадно только, что Селезнев притих почему-то. Селезнев незаменимый человек, когда надо поднять настроение — него всегда для всех и каждого найдется «витамин смеха». Сержанту нравятся селезневские шуточки. А его «лекции» про горное эхо Сулаберидзе знает почти наизусть. Молодец Селезнев, смешно это у него получается. А вот насчет жары помалкивает. Что-то уж очень почтительно относится он к жаре. Впрочем, Селезнева можно понять — он северянин. Муторно ему, должно быть, от жары, вот и притих.
— Селезнев?!
— Я!
Сержант несколько смущен — у него нет сейчас никакого дела к Селезневу, и он, не боясь уронить свой авторитет, откровенно признается:
— Ничего, Селезнев, я просто так... хотел услышать ваш голос... Чего, думаю, молчит человек?
— А я молчу потому, что думаю, товарищ сержант. И представьте себе, о зонтиках думаю.
— О зонтиках!
— Да, о зонтиках, — подтвердил Селезнев.
— Зонтик — вещь неплохая, — сказал сержант. — Только нам он ни к чему.
— Зонтик не вещь, а мечта, — серьезно сказал Селезнев. — Зонтик, как я думаю, товарищ сержант, одно из замечательнейших изобретений человека. Если подумать, его можно к любому делу приспособить. Даже к военному. А почему бы и нет? Я где-то слыхал, да, может, и вы слышали, что японским солдатам зонтики и веера выдавали вместе с оружием и боеприпасами...
Сержант улыбнулся:
— Ну и придумали — зонтик солдату! Сказка, конечно.
— Да нет, не сказка, — сказал Селезнев и обратился к подошедшему капитану: — Вопрос можно, товарищ капитан?
Антонов кивком разрешил.
— Вам лично когда-нибудь бывает жарко, товарищ капитан?
— Бывает.
— И сейчас жарко?
— И сейчас.
— Ну, и как вы...
— А я ничего. Живу.
Солдаты рассмеялись, хотя капитан как будто ничего смешного не сказал и не собирался, конечно, их смешить.
— Вот дает, так дает, — сказал Попов, когда они с Яранцевым шли к огневому рубежу — настал черед их смены.
— Это ты о ком, о Селезневе? — спросил Гриша.
— Нет, о капитане. Я так думаю: если мы огневики...
— Огневики, это, кажется, только в артиллерии, — предположил Яранцев.
— И мы тоже огневики. Раз ведем огонь, — значит, огневым делом занимаемся. Вот я и думаю: приставили тебя к огневому делу, так, будь добр, приспособляйся. И нечего на жару жаловаться. У огня — да чтобы не жарко было... Я, когда на заводе работал, присмотрелся к нашим огневикам. К доменщикам присмотрелся, к сталеварам, к прокатчикам... Вот где температура, куда там здешней. И ничего, как сказал замполит, — живут люди. Здорово живут. Красиво.
«Силен! — с уважением, с долей зависти, хорошей, правда, такой зависти подумал о товарище Яранцев. — Должно быть, Володя немало хорошего перенял там, у себя на заводе, у мастеров огневого дела. Гляди, как смело и уверенно идет он к огневому рубежу. А я нервничаю. Наверное, оно от самолюбия — мое волнение. Мать не раз говорила, что я излишне, даже болезненно самолюбив. Все это, несомненно, под знаком «минус». Но что делать, если я не хочу стрелять плохо. Не хочу. И в то же время боюсь, что хорошо стрелять сегодня не сумею...»