— Позвольте, я вам прочту, — предложил Володя.
Артем кивнул. Он сидел в прикроватном кресле, в старом, растянутом на локтях свитере и в обвисших вельветовых брюках. Именно этот свитер и эти брюки он потребовал из дому. У него была привязанность к этим вещам, как и к потрепанной, проклеенной на сгибах папке с разрисованным пятном.
По-прежнему находился в палате один. Распорядился Нестегин: хотел предоставить ему возможность начать потихоньку работать. Но Артем не начинал и не стремился начать.
Володя раскрыл журнал, который он принес, и прочитал о тореро Луисе Мигеле Домингине. Очень коротко.
— Он был великий тореро, но после ранения потерял афисьон. Слово это, как и любое чувство, неуловимо; афисьон — призвание, одержимость, творческая раскованность, полетность, свобода, чистота и легкость движения и еще очень многое.
Володя замолчал. Был, как всегда, в плотно надетой медицинской шапочке. Молчал и Артем.
— Я потерял афисьон? — спросил Артем.
— Да. — Володя почувствовал вину перед Йордановым. — Не хотел вас обидеть.
— Вы меня не обидели. — Артем опять замолчал. — Насколько я понял, вы против тех, кто в меру знает и в меру желает.
— А вы — нет?
— Всю жизнь только и делал, что в меру знал и в меру желал. — Он сидел, покачивая одной ногой, с которой свисала больничная тапочка.
— Неправда.
— Правда, Володя.
— Вы за полную нагрузку и за полную отдачу. Были.
— Нет, не уверен.
— Почему раньше не прекратили работу?
— Тогда, Володя, вы упрощаете природу чувств. И по отношению к тореро тоже.
— Не упрощаю, а проясняю. Все делать в меру — постыдное успокоение.
— Может быть, норма поведения?
— Человек должен неустанно накапливать объемы наблюдений, чтобы выхватывать из них самые отчаянные. И никакого смирения, преднамеренной гармонии, последовательности.
Артему нравилась Володина категоричность. Еще с первого разговора, который они начали в клинике.
— Что такое, по-вашему, художественное отражение действительности? — вдруг спросил Артем. Тапочка упала с его ноги, он ее надел и теперь просто сидел и не покачивал ногой.
— Искусственность выражения, простите меня, Артем Николаевич. Навязчивость собственного присутствия.
— Художественное выражение действительности — это чудо импровизации, Володя. И оно должно резко отличаться от искусственности.
— Согласен. Но даже искусство — чудо импровизации — все равно не жизнь. Обработанная жизнь. Сымпровизированная.
— Вы хотите необработанной жизни?
— Хочу, первичности. Жизнь — как объект, а не как произведение. Бутылочная этикетка. Этикеткой жажду не утолишь.
— Подумайте, Володя, что вы говорите? — Артем заволновался.
— Мне нужен мгновенный надрез и сразу то, что я могу видеть. Нет времени.
— Вас погубит рационализм. Вы хотите препарировать словами.
— Что плохого в рационализме? Я обескровленный технарь.
Володя говорил с Йордановым, как если бы это был Леня Потапов, Николай Лобов или ребята с подстанции. Была в Йорданове ревность к настоящему; к тем, кто сейчас приходил в активную жизнь, кто молод. Он не тянулся к молодым преднамеренно, это в нем было. Он этого стеснялся, скрывал, но это угадывалось помимо его воли, и очень быстро. И делало его партнером в спорах, почти сверстником. Но не всегда. И тогда он с любовью цеплялся за возраст и опыт.
В другой раз Володя спросил — всего ли Йорданов достиг просто объемом книг? Механизм движения обязательно должен зависеть от большого количества шестерен?
— Не от большого, но от достаточного. — Артем опять сидел в том же кресле, и в той же позе, и в том же настроении.
— Что считать достаточным?
— Которые обеспечивают наилучшее движение.
— Извините, Артем Николаевич, а что считать наилучшим движением? Каждая эпоха располагает своей техникой, теперь даже каждое десятилетие. Иные скорости, иные соизмерения.
— Володя, но вы же не за то, чтобы переписать классиков на короткие варианты? Сокращать срок общения с ними?
— Конечно, нет. Если пользоваться вашим примером, то почему не должно быть все-таки нового короткого Толстого? Короткого Достоевского? Говорю утилитарно, вы понимаете. Короткого во времени, в объеме, но не менее выразительного в обобщениях, выводах, доказательствах. Новый этап жизни, новый социальный материал требуют и новых форм воплощения, новых объемов физических и психологических.
— Но кто против этого спорит?
— Мне кажется, вы спорите. Вы же так просто с этим не соглашаетесь?
— Новый Толстой не будет новым Толстым. Это будет Званцев. Со своими выводами, доказательствами. Мгновенными надрезами. И надрезы будут совсем другими, по другому поводу и в других местах.
— Поводы и места должны быть другими. Вот мне и необходим рационализм. На прошлое я смотрю уже с этих позиций. Время уплотнилось.
— Допустим.
— Убыстрилось.
— Допустим и это.
— Человек должен убыстриться в развитии. Уметь отрекаться от того, что его постыдно держит на месте. Цепляет. Прежде всего надо моделировать будущее.
— Тогда вовсе без прошлого. Неоглядный оптимизм. Но оптимисты, как правило, пишут плохо.
— Вы передергиваете.
— Передергиваю. За счет чего же убыстриться?
— За счет рациональности. Экономичности. Здравого оптимизма.
— Отжать культуру прошлого и получить концентрат. Намазываешь на хлеб и в один присест… — Артем улыбнулся.
— Проще — таблетку, — засмеялся Володя. — Быстрее усваивается, и жевать не надо. Артем Николаевич, боитесь, что я убью в себе поэта? Но я-то не поэт.
— Каждый человек несет в себе нераскрытость. Незнание себя. И потом, вы бы не говорили со мной о Толстом и Достоевском.
— Артем Николаевич, я не хочу быть противоречивым, непоследовательным. Колотить себя в грудь, чтобы меня услышали.
— Не понимаю.
— Я, может быть, еще слабее вашего чувствую себя в убеждениях, касающихся категорий жизни. Где-то прочитал: «Гималаи наводят на меня тоску. Буря меня тяготит. Бесконечность меня усыпляет. Бог — это слишком».
— Володя, вы же…
— Я узкий специалист, и только. — И Володя повторил: — Узкий.
— Но ваша специальность?
— Она обязывает, в то время как ваша…
— Не обязывает, вы хотите сказать?
— Ну, в меньшей степени. Я должен постоянно подновлять себя, чтобы максимально и современно быть готовым к борьбе. Нет времени на дворец тихоходных идей или, как говорит мой профессор, на сидение в «засасывающем себе».
— Энергия от энергии.
— Да. Как на электростанции. Постоянная однозначность.
— Володя…
— Я догадываюсь, о чем вы хотите спросить.
— Вы уверены, Володя?
— Да. Вы хотите что-то спросить в отношении себя.
— Неужели это заметно?
— Заметно, Артем Николаевич, к сожалению.
— Не спрашивать?
— Не надо.
— Володя, но вы же врач.
— Я не врач. Я реаниматор. «Ре» — вновь, «анима» — душа.
Володя ошибся: Йорданов не хотел спрашивать о себе, он хотел сказать Володе, что если он и ранен, как тореро, то не телесно, а душевно. Ранен с тех самых пор, когда решил заново осмыслить себя и то, что он делал до сих пор в литературе. А нынешнее его состояние — это рубеж, на котором он окончательно продумывает свое будущее и, может быть, сидит в засасывающем себе.
Сегодня у Гели в театре был спектакль из двух одноактных пьес. Геля была занята только в первой пьесе. Рюрик был занят и в первой и во второй. Это устраивало Виталия Лощина. Ему нужна была Геля одна, без постоянного партнера по спектаклям и по жизни. Виталий до сих пор еще не выяснил степень отношений между Гелей и Рюриком.
Виталий подъехал к театру на такси, к служебному входу. Предварительно позвонил администратору и узнал, когда заканчивается первый спектакль и когда будет свободна Йорданова. Назвался ее другом. Пусть дойдет до Рюрика. С Рюриком потом придется иметь соответствующую беседу. Наверняка Рюрик конкурент, нет, не конкурент и не соперник, а серьезное препятствие на пути движения Лощина к завоеванию семейства Йордановых. Каждый человек завоеватель. И нечего тут финтить, элегантничать. Можно, конечно, прикрываться моральными лозунгами, но все это демагогия. Пушистый хвост. Он сам сейчас будет этим заниматься — вилять хвостом, прясть ушами, перебирать лапами.