Вот что выслушала Тамара в тот день.
Тамара развязала на папке ленточки, вынула рукопись. Теперь привычно, как машинистка, взглянула на цифру на последней страничке — триста сорок девять. В рукописи четырнадцать с половиной авторских листов. Пока что, потому что рукопись не закончена.
Первая глава называлась «Три страницы на машинке». Написана была от первого лица.
«Я поднялся по лестнице. Не на лифте. Дверь от лестницы была направо. На дверях медная рыба, а в ней прорезь, чтобы опускать письма и газеты. Я пришел к Константину Георгиевичу Паустовскому. Москва. Лаврушинский переулок. Здесь совсем поблизости Малый Каменный мост и Большой Каменный мост и между ними — улица Серафимовича. Но не об этом сейчас… Сейчас о Паустовском. Он жил в большом доме, темно-сером и, очевидно, тоже постройки тридцатых годов. Я принес сюда одно из своих произведений. О старом художнике, об осенних протяжных туманах и дождях и, как всегда, о неудавшейся картине. В рассказе все было чужое и ничего своего. Но это я теперь окончательно понимаю: самое главное свое было рядом, там, где два каменных моста. А тогда у меня в рассказе все было взято напрокат — люди, их судьбы, манера письма об этих людях и их судьбах. Но честно взято, потому что так понималась литература. Свое производилось от чужого, осваивалось.
Позвонить в дверной звонок или просто опустить рукопись в медную рыбу? Стою, думаю. Рукопись держу в руке. На лестничной площадке темновато: наступал вечер. Вдруг за дверью обедают и я помешаю: стучит посуда. Прижался ухом к медной рыбе. Нет, показалось. Обедали, очевидно, в квартире напротив. Может быть, этажом выше? Может быть, вообще в другом доме? Мне было страшно, вот и все».
Тамара поняла — роман действительно о молодости Артема, но все же о Литинституте. Артем ездил в Тарусу за воспоминаниями, за настроением. Проскочила только фраза об улице Серафимовича. На этой улице и жил Артем в детстве.
«Я сел на ступеньку, прислонился к перилам. Рассказ положил рядом. Позвонить или просто опустить? А может быть, опустить, позвонить и убежать?
Совсем стемнело.
Я сижу. Наблюдаю, как подрагивают четыре маслянистых троса, на которых подвешена кабина лифта. Сколько торчу в этом доме? Сколько еще буду торчать? Именно — торчать.
Двое с этажа ниже идут по лестнице. Не ждут лифта, спускаются пешком. Разговаривают. Один из них громко пощелкивает пальцем по перилам, и это болезненно и раздражающе отдается у меня в ушах. Едет, приближается ко мне лифт. Я вскакиваю, хватаю своего художника, дожди, туманы и тоже иду вниз. Поспешно и деловито, хотя меня никто не видит.
Первый этаж. Что это в самом деле? Я писатель, и лично я в этом уверен. И моя знакомая из городского комитета профсоюзов уверена, — Тамара узнала себя. — Опять решительно поднимаюсь на самую верхнюю в доме лестничную площадку — лифтом не пользуюсь неведомо почему, — дверь направо и… кажется, стучит посуда. Обедают. Или в квартире напротив? Или в другом доме? Или в другом городе?
В который раз медленно и безнадежно сажусь на ступеньку. Большой, гладкий, исхоженный камень. Опять кто-то идет вниз. Но почему не спускается на лифте?! Когда я вновь занял свое место на ступеньке, громко поехал лифт. Вдруг остановится на самом верхнем этаже, на котором я сижу? Лифт остановился ниже. Из него что-то долго вытаскивали, похоже, детскую коляску.
Вспоминаю теперь обо всем этом, как об одном из самых сильных впечатлений. Потом уже, когда я учился в семинаре Константина Георгиевича, он попросил нас, его учеников, записать не больше чем на трех страничках что-нибудь из своей жизни. Словами простыми и ясными. Учил мастерству короткого рассказа, умению сюжета, построению фраз, умению сделать концовку.
Тогда я этого не сделал. Прошло двадцать пять лет, нет, ошибаюсь, двадцать семь лет. И теперь не сделал… но, думаю, то, о чем я все же рассказал, теперь займет не больше трех страниц, которые задавал нам Константин Георгиевич. А те, все другие странички о старом художнике, старательно написанные красивыми словами, давно не существуют. Их так и не увидел и не прочитал Константин Георгиевич. Как хорошо, что в доме в Лаврушинском переулке все время ездил лифт и где-то все время стучала посуда. Но хорошо ли, что я до сих пор не сделал и тех единственных трех страниц, которые все собираюсь когда-нибудь сделать? И которые с каждым годом вижу и чувствую все отчетливее».
Тамара положила рукопись в папку, убрала на место: не хотелось читать, не хотелось ничего больше вспоминать одной в этой комнате. То, что было в папке, не утешало, а отзывалось болью.
Ходил Артем в Лаврушинский переулок незадолго до того, как они с Тамарой решили пожениться. Артем сказал, что задумал попасть в семинар Паустовского. И попал. Не сразу, но попал. Константин Георгиевич прочитал рассказ Артема в «Молодом колхознике» и зачислил в свой семинар.
Тамара еще немного побыла за письменным столом. Вынула из машинки лист, но испугалась, вставила обратно. Почувствовала — за ней кто-то наблюдает, подняла глаза: в дверях стояла Геля. Она подошла к Тамаре.
— Мама, разреши.
— Что?
Геля сняла телефонную трубку, набрала номер.
— Такси на дом. — Продиктовала адрес.
Тамара смотрела на дочь, ничего не понимая.
— Собирайся, мама.
— Куда мы ночью?
Тамара схватила Гелю за руку.
— Ты что-то скрываешь.
— Мы поедем к папе.
— Что случилось?
— Ничего. Сейчас все в порядке.
— Зачем мы едем ночью? Нас не пустят.
— Пустят. Ты увидишь папу.
Тамара Дмитриевна пошла переоделась. Геля ждала ее в коридоре. Они спустились вниз, в подъезд. Такси уже стояло.
За окнами такси привычно мелькали редкие уличные фонари и погашенные к ночи витрины. Выпал снег и лежал нетронутый, подчеркивая безлюдье и тревогу. Проехали мимо Литинститута, мимо занесенных снегом тополей. Тамара вздрогнула. Это почувствовала сидящая рядом Геля.
— Мама, ты что?
— Мы на Тверском бульваре.
— Я вижу.
— Почему мы оказались здесь?
— Мы едем на такси по городу.
— Это…
Геля не дала договорить.
— Не ищи совпадений. Я прошу тебя.
— С чего ты взяла? Мне просто подумалось…
— Перестань думать о плохом.
Такси подъехало к клинике. Геля повела мать к черному ходу. Когда они вошли, их встретил Володя Званцев. Дал халаты и повел по крутой лестнице с тонкими холодными перилами. Пахло больницей и едой из кухни. На лестничной площадке четвертого этажа стояли два больших холодильника. На них было крупно написано: «Не выключать. Кровь!» Рядом на старой прикроватной тумбочке — пепельница и в ней остатки погашенных у самого фильтра сигарет. Вот и сушильный шкаф. В нем в колбах персонал готовил для себя по ночам крепкий кофе, сушил сухарики. Володя рассказывал Геле. Однажды угощал таким кофе из шкафа. Кофе действительно получился крепким.
Артем Николаевич лежал уже в одиночной палате.
— Он не спит, но разговаривать сегодня не надо, — предупредил Володя.
— Да. Да. Конечно, — сказала Тамара Дмитриевна.
Она положила свою руку на руку Артема. Тамара все бы отдала за то, чтобы вновь вернуться в молодость вместе с Артемом. Артем сидел бы на ступеньках в доме в Лаврушинском переулке, а она в который раз перепечатывала бы его рассказ о старом художнике на старом ремингтоне, у которого в каретке давно сломалась возвратная пружина и от каретки к стене была натянута обычная резинка. Но жизнь не имеет черновиков, пишется набело и в одном-единственном экземпляре.
Артем Николаевич смотрел прямо перед собой, неподвижно, как будто никого не видел. Геля наклонилась над кроватью. Его губы дрогнули в улыбке. Потом он увидел Тамару. Хотел ее видеть? Важно было одно — мыслить, чтобы не упустить себя, если решил побороться за себя же.
Тамара стояла тоже неподвижная, окаменевшая и только держала свою руку на его руке.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— Ты опять со своими трансфизиками? — Лобов заметил Володю, боком влезающего к нему в бронхологический кабинет.