Но он верил, что это можно как-нибудь уладить, надо лишь посоветоваться и поразмыслить всерьез. Безвыходных положений не бывает.
А тут вместо серьезного разговора насмешечка:
— Мы к тебе с мамой приедем. В гости, Митенька.
И оттого, что Валентина сказала это накануне отъезда, и документы были оформлены, и переигрывать было поздно, Томов разозлился. Да так разозлился, что едва не ударил ее по улыбавшемуся, беззаботному личику. Испугавшись собственной ярости, молча повернулся, вышел, печатая двухметровые шаги. Хватит! Не желает Валентина относиться к нему по-человечески — не надо! Начихать на всю эту историю и забыть…
Он ухал в поселок сплавщиков и постарался ни о чем не думать, кроме работы. Слава богу, она оказалась изматывающей и позволяла забыться.
Те погрузчики, что приглянулись ему в леспромхозе, тоже требовали доделок. И на лесосеках, и на зимнем плотбище они повреждали бревна стальными своими зубьями, рвали не только кору, но и саму древесину. При погрузках половина стволов изуродована. Томов взялся поменять конструкцию «челюстей», придумывал вариант за вариантом, мотался по мастерским, по лесосекам. Удача долго не шла в руки, и он в глубине души даже радовался этому.
Зима кончилась, рухнули снега; засияло, зашумело водополье. Началась работа на сплаве, сумасшедшая работа, когда каждая минутка — золотая копеечка. Томов в поселке почти не бывал, иногда и спал-то в конторе.
В эти дни ему предложили остаться тут насовсем, принять должность главного механика. Он согласился.
Пока не забудется, не зарастет быльем все, связанное с Валентиной, не надо ему возвращаться в город. Так лучше. Поживет здесь годика три-четыре, поработает на хлопотной, но полезной должности. И если когда-нибудь снова его потянет в науку, этот опыт не повредит. В сплавконтору прибывают новейшие механизмы, Томов изучит их досконально, наловчится издали распознавать «агрегаты»… Решение верное, остаемся, Томов! Нет худа без добра.
Он заступил на новую должность, как в воду бухнулся: или пан, или пропал. Парк машин большой, но все запущено, профессиональной культуры никакой; предшественник Томова любыми средствами выколачивал план.
Станки и машины как люди — то болеют, то капризничают. Можно засучить рукава и бегать на все аварии подряд, запуская остановившиеся машины. Поначалу Томов так и действовал. И горд бывал, когда рабочие подмигивали друг дружке: главный-то, мол, не боится костюмчик запачкать!
Но вскоре он додумался, что от беготни и запачканного костюма проку маловато. Наспех запущенная машина встанет опять. Если она капризничает, значит, имеется в ее потрохах дефект. Надо его выявить и устранить. Раз и навсегда. Вот тогда будет толк.
Теперь он не успокаивался, когда машину удавалось запустить; он продолжал ее прощупывать, прослушивать, пытался найти слабые узлы. Вечерами корпел над чертежом, состязался с неизвестным конструктором, отождествляя его то с Чугуновым, то с руководителем «агрегатной» группы. Опять мотался по мастерским, заказывая улучшенный узел. Потом останавливал машину, потрошил безжалостно, ставил новые детали, опять следил — надежней ли стало?
Это была неблагодарная работа. Порой у рабочих снижалась производительность, горела прогрессивка. Томов-то знал, что поздней все это окупится; он-то верил, что в конце концов машины перестанут капризничать. Но заразить своей верой других было непросто.
И все же одна за другой отлаживались машины; кончилась беготня по мелким авариям.
Томов порой думал, что вот так же надо было поступать и в отношениях с Валентиной. Томов слишком тогда суетился, пересчитывал мелкие уступочки, но главное-то проморгал. А надо было решить, что же главное в их отношениях, и все подчинить этому главному. Надо было взять да и жениться на Валентине раньше, гораздо раньше командировки в леспромхоз. И никуда б Валентина не делась. Томов сам испортил все своей нерешительностью… Или надо было взять и раньше разорвать эти отношения. Не возникло бы такой обиды, такой горечи, такой полыни в душе… Сам виноват, Томов.
Налаживалась работа, входила в нормальное русло; появилось у Томова свободное время. Однажды он вышел из ворот лесобиржи, глянул — уже лето в разгаре, полощется на березах тяжелая, как клеенка, листва, рожь дымит на косогоре, сидят ласточки на проводах, хвосты черными вилочками… Прекрасен был летний день, и Томова вдруг ужаснула мысль, сколько он пропустил таких же вот громадных, величественных, как соборы, дней… «Почему пропустил? — начал он себя успокаивать. — Я не пропустил, я работал. Я многое сделал, разве прахом пошли эти дни?..»
Он успокаивал себя, а на душе было пусто, бесприютно. Будто и вправду полгода развеялись по ветру. И он лихорадочно стал придумывать себе новые занятия, только чтоб отогнать эти мысли, заполнить чем-нибудь проклятую, сосущую пустоту. «Примусь опять за конструирование, — твердил он себе, — есть же разные замыслы, отличные замыслы, в институте схватились бы за них… А я сделаю один, сам сделаю, лопну, а сделаю… И ничего, все уладится, все устроится…»
Он свернул к своему дому — там, на крылечке, обхватив руками колени, сидела Валентина.
Живая Валентина.
Сдержала-таки слово, приехала к нему в гости…
Первым его желанием было кинуться прочь, пока Валентина его не заметила. И он бы успел убежать. Но уже в следующую секунду понял, что не сможет убежать.
Стоял и смотрел на склоненную ее голову, на всю худенькую фигурку в ситцевом платье. Понял, что ничего не забылось. И радовался, что не забылось.
— Митя… — проговорила она, легко, подымаясь со ступеньки. — Ну как ты, Митя?
И взглянула так, будто знала всю его теперешнюю жизнь, все его одиночество, всю тоску. Помнил он это выражение ее глаз — чуть насмешливое, мудро-проницательное. Будто на ребенка смотрит.
Он подошел к ней, обнял, прижался. Стучало в висках, дышать было нечем, глаза застилало угарной пеленой.
— Плохо без тебя, Митя, — сказала Валентина.
Он пробормотал, не слыша себя:
— Что ж долго не приезжала?.. Зачем так долго, Валь? И без мамы приехала, а обещала с мамой… Валя!..
— Нету мамы, — сказала Валентина. — Умерла мама. Сколько времени-то прошло, Митя… Вон и ты изменился.
С той поры он и начал ездить в город по выходным дням. И все было как прежде — и встречи, и радость от слов, от улыбки, от взгляда, и разговоры, и близость. Только вот надежды на будущее Томов отчего-то уже не чувствовал.
— Ну, до следующей субботы? — спрашивала Валентина.
— Конечно, до следующей субботы.
Так и вели счет — от выходного до выходного, а дальше не заглядывали. Все уладится, убеждал себя Томов, все устроится… И не верил.
— Что же делать нам, Валя? — спросил он осенью, когда катера вставали уже на прикол и поездки вот-вот могли прерваться.
— Не знаю, Митя.
— Давай плюнем на все, что было. Или я перееду, или ты. Как скажешь, так и будет, все равно.
— Что-то изменилось, Митя, — помолчав, сказала она. — Ты не чувствуешь? Что-то изменилось в нас. И уже не будет, как раньше. Конечно, надо бы переехать. Тебе или мне, все равно. Только я боюсь, что уже не будет, как прежде.
— Все вернется! — пообещал он упрямо.
— Знаешь, отчего мы поумнели? От горя. Было нам плохо, и мы не выдержали и теперь собираемся поправить. Но ведь люди должны умнеть не от горя, Митя. Я это знаю. Я давно это поняла. От горя плохая наука.
Они сидели на садовой скамейке; ветер драл с тополей обмороженные листья. Пахло кислым угольным дымом из труб. Прозвенели где-то стеклянные позывные «Маяка», донесся дикторский голос: «…на севере Архангельской области и в Коми АССР ожидаются заморозки…»
— Валь!
— Да?
— Ты из-за работы тогда не поехала?
— Из-за нее тоже. Вот сегодня привезли человека, еле жив, а просит, чтобы уколы я делала… Верит, что рука у меня легкая…
— Я понимаю.
— И мать болела, ты же знаешь. Нужны были лекарства, которые трудно достать. Бывший муж выручал, и то не всегда… А отец выпить любит, когда выпьет — скандалит, одну меня слушается.