Волчий курорт.
Будто умывшаяся колодезной водичкой, свеженькая, чистенькая, ясноглазая, появилась на тропинке Наташа. Сестра-хозяюшка, общая любимица, украшение здешних палестин. Наверное, освободясь от хлопот по дому, вышла на свободную охоту.
— О чем задумались, Александр Гаевич?
Как тут всех заботит, о чем ты думаешь! Не утерпят, чтоб не спросить.
— Песни слушаю.
— Нравятся?
— Ничего.
— А мне ужасно они нравятся! Я ведь в Германии родилась и русских песен почти не слышала, разве что старинные… А эти — неожиданные какие-то, непривычные!
— Угу.
— Не удалось до войны побывать в России, так жалею… Вы много ездили там?
— Не особенно.
— В Петербурге бывали? То есть в Ленинграде?
— Бывал.
— Наша семья оттуда… В Петербурге жили и еще в Петергофе. Вот странность, вы не поверите: так тянет туда! Не видела, не представляю как следует, а поехать хочется.
— Может, еще попадете.
— Мой отец сражался с большевиками.
— Ну и что особенного?
— Он до последнего дыхания сражался. Он был потомственный морской офицер и не мог изменить присяге… Кто же меня пустит?
— А мой отец раскулаченный, — сказал Воронин. — Но я же надеюсь вернуться.
— С немцами? Вы же знаете, что сейчас на фронтах происходит.
— На фронтах эластичное сокращение, — сказал Воронин. — И подготовка к решающему натиску. Фрейлейн Наташа, если я вам больше не нужен, я пойду.
— Отчего вы меня избегаете, Александр Гаевич?
Нежнейший румянец заливает щечки, под густыми ресницами — печальная тень. За что, за что обижаешь красавицу? Ее нельзя обижать. Стук-постук.
— Вы хороший человек, Александр Гаевич. Я вижу. И не буду на вас доносить: Ей-богу. Да, меня просили почаще с вами разговаривать, это правда, но я дурного про вас не скажу.
— Очень признателен.
— Мне больше не с кем по-человечески поговорить.
— Фрейлейн Наташа, я пойду все-таки.
— Я не обманываю, Александр Гаевич. Хотите, поклянусь чем угодно? Не считайте, пожалуйста, что я такая уж дрянь. Просто я тоже запуталась.
— Тоже?
— Извините. Конечно, я слишком мало про вас знаю… Но мне очень здесь трудно. Иногда хочется душу отвести, на минутку забыть, где очутилась…
— Место для этого не очень подходящее, — согласился Воронин.
— Думаете, я сама его выбирала?
Взгляд чист, в нем беспомощность и покорность. С великим умением притворяется наша красавица. Ведь так вот глядишь, глядишь, да и дрогнет сердце…
Пластинка крутилась в ткачевской рубке, женский голос пел: «…пусть он зе-млю бережет родную, а любовь Катюша сбережет!»
День вознесенья. На обед выдали по бутылке вина. День вознесенья — священный праздник верующих, праздник немецких воинов, — ведь на пряжке каждого солдата начертано: с нами бог!
Празднуйте, воины, празднуйте, диверсанты, находящиеся «на службе у германской армии»!
Вместе с низшими чинами за торжественный стол села господин Ермолаев, герр оберст. Пускай не отведали яств, но все-таки чокались благодушно:
— Прозит!
Рыжий Ткачев, сиявший как масленый блин, подкатился к Воронину, бесцеремонно плеснул в стакан из его бутылки.
— Ну что я тебе предсказывал?! Жить стало лучше, жить стало веселей! Господин полковник, а насчет картошки дров поджарить — ни гугу?
— Это идиома? — спросил полковник у Ермолаева.
— Идиома, — ответил Ермолаев.
— Что она означает?
— Тягу к женскому обществу. Бабы нужны.
— Молодость, — усмехнулся полковник.
— Я им увеличу нагрузку, — пообещал Ермолаев.
После обеда спустились к заливу, искали янтарь. Это культурное развлечение придумал герр оберст. Первый найденный камешек следует подарить фрейлейн Наташе, — так посоветовал полковник, — здесь, на фоне плещущих волн, она олицетворяет Лорелею, она добрая наша русалка… Оберст взял обломок весла и принялся ворошить мусор и табачного цвета водоросли, длинными валиками лежавшие на песке. Диверсанты, с непривычки окосевшие от вина, лениво ковыряли мокрый хлам сапожищами.
— Искупнуться бы разок! — мечтательно вздохнул Ткачев.
Денек был отменно хорош. Складчато переливался, морщился над теплыми дюнами воздух, и туманная вода тоже казалась нагретой.
— Давайте, давайте, — сказал Ермолаев.
Оберст улыбнулся.
— Купель еще ледяная…
— На севере, господин полковник, будет такая же. Пусть привыкают. Все равно будем тренироваться.
Ткачев подтолкнул Пашковского:
— Слабо́ нырнуть?
— Я-то нырну.
— Поспорим: вдвое больше под водой просижу!
— Ты еще в коленках слаб — со мной спорить…
— Раздевайся! Ну?!
Неподалеку от них стояла Наташа. Ей все было слышно. И Пашковский медленно начал расстегивать пуговицы кителя.
— Отойди в сторонку, невежа! — сказал Ткачев. — Господин полковник, будете главным судьей соревнований, ладно? А вы, господин Ермолаев, назначьте приз!
— Еще бутылка. На ужин.
— Идет! — воскликнул Ткачев. — Эй ты, эпроновец, кидаем жребий, кому первому погружаться!
На обломке весла, переставляя кулаки, быстро разыграли свои номера. Пашковскому выпало лезть первым.
— Счастливчик ты, ржавый…
— А то!
— Но судьба, ржавый, и счастливчиков хомутает…
— Иди, иди, философ, — сказал Ткачев. — Мы диалектику тоже учили.
Боком, косолапя, Пашковский двинулся к воде. Уродлив он был. Шея короткая, спина сгорблена. Плечи, руки, спина — все перевито узловатыми мускулами.
Ткачев хихикнул, стукнул в ладоши:
— Ухтин, быстро, — вяжем ему портки!
— Зачем это? — спросил оберст.
— Национальная шутка, господин полковник! Прибежит мокрый, а штанины морским узлом завязаны, вот попрыгает! Вы уж не выдавайте нас, а? Ну, помогай, Ухтин, быстро, быстро!..
Они подошли к одежде Пашковского. Аккуратно сложенные бриджи лежали сверху. Ткачев схватил их. Шепнул:
— Что в кармашке — чувствуешь?
Пистолет был в кармашке. Тупорылый бельгийский браунинг. Его Воронин уже видел, когда ползали по болоту, высунулся из кармана, желтея рифленой рукояткой. Пашковский в ту же секунду затолкал его обратно и проверил — не замечено ли кем-нибудь?
Это уже не секрет.
— Мне-то какое дело, — отозвался Воронин.
— А помнишь, он тебя ощупывал? В первый-то день?.. Не-е-е, он хитропузый, Квазимода… Гляди, он сейчас поплывет, чтоб в воде разогреться! Соображает!
В самом деле — Пашковский, отбежав недалеко от берега, плюхнулся в воду, хоть и было там по колено. Взлетали брызги от мощных рывков, от ритмичных ударов ногами. Крепкая физзарядка. К тому времени, как нырнуть, Пашковский распарится, как в бане. И в прорубь тогда не страшно полезть.
— Не-ет, он хитропузый! — повторил Ткачев. — Между прочим, он и в твоих родных местах, кажись, побывал…
— Так что?
— Ничего. Может, он понимает, где пушица растет, какие птички днем распевают, а какие ночью… Держи штанину крепче, тяни, тяни, как следует!
А Воронин едва не разжал пальцы — до такой степени растерялся. Слова Ткачева были свидетельством того, что он разоблачен. Пойман. Попался.
Обучая диверсантов охотничьим навыкам, он кое-что приберег в запас. Маленькие такие сюрпризы. Здесь, например, травка-пушица росла на твердой почве и Воронин советовал шагать в том направлении, где ее заросли погуще. А на северном болоте, в настоящей-то парме, пушица заманит в бездонную прорву. То же самое Воронин проделал, когда учил диверсантов птичьему свисту — подаче незаметных сигналов. Есть в лесу ночные пичуги, есть дневные, Воронин взял и поменял их голоса. Все-таки возникала надежда, что какой-нибудь охотник, заслышав поутру вечернюю песню дрозда, не пропустит ее мимо ушей. Были и другие сюрпризики, рассчитанные на неосведомленность диверсантов.
И вот — попался Воронин.
— Да вяжи ты, вяжи!.. — приговаривал Ткачев, превращая пашковские бриджи в каменный узел. — Навались! Уж шутить так шутить!