Все, кажется, рады, когда Семка вдруг заявится на драгу. Все, да не все… Отец мальчишки, суровый и неразговорчивый, не очень-то баловал сына вниманием и никогда в свою смену не пускал на драгу. Семка не помнил, чтобы отец когда-либо улыбнулся, пошутил, рассказал что-нибудь из своей жизни. Говорил он очень мало и только о самом необходимом. Вот, например, сегодня встал, помылся из рукомойника во дворе и бросил маме лишь одно слово:
— Щей.
Через минуту полная миска щей стояла перед ним на столе, наполняя избу ароматом свежей капусты, сметаны и помидоров. Доев щи и тщательно обглодав косточки, отец обтер рукою большие усы, и в избе послышалось новое слово:
— Глазунью.
И перед отцом появилась сковорода с глазуньей и кусками потрескивающего сала. Чуть поодаль за тем же столом завтракал Семка и напряженно думал, как бы на этот раз подкатиться к отцу. Выдумывать причины было бесполезно: они не помогали, и мальчик в конце концов решил просто попросить, но вложить в свои слова столько чувства, что у отца дрогнет сердце, и он не сможет отказать.
— Папа, — сказал Семка с мольбой, — возьми меня с собой.
— Зачем? — Отец тяжело поднял на него глаза.
— Я очень хочу, пап. Очень…
— Чего? — Отец продолжал есть.
И Семка стал горячо и сбивчиво объяснять ему, что целый месяц не был на драге, что наловил на Байкале столько бревен, оторвавшихся от плотов, — на всю зиму дров хватит, что сегодня ему даже приснилась драга… Но отец кратко объяснил ему, что три дня назад два «пучка» бревен разбросало ветром, их может прибить к берегу и нужно подежурить.
Семка чуть не заплакал от огорчения.
— Не хочешь — и не надо, — сказал он обиженно, — меня дядя Михайло возьмет.
— Только посмей! — пригрозил отец.
— И посмею! — Семка выскочил во двор и по мокрой от росы дороге зашагал к дому дяди Михайла.
Трудно было найти в поселке более веселого человека, чем Михайло. Единственным богатством его был венский аккордеон в деревянном футляре, который он, демобилизовавшись, привез из Австрии; все свободное время Михайло играл на нем, окруженный мальчишками; ни один вечер художественной самодеятельности в клубе не обходился без него. И, когда Михайло уставал или задумывался о чем-то и играл вяло, разбитные приисковые девчонки кричали:
— Эй, Михайло, поддай уголек!
— Постойте, только лопату в руки возьму, — отвечал Михайло, припадая к аккордеону, и будто и впрямь подбрасывал в корабельную топку уголь, и там яростно вспыхивало пламя — музыка вырывалась из аккордеона, подхватывала девчат и парней, бросала в пляску и неслась на Байкал…
Никто не знал, почему, но любимой поговоркой Михайла было: «Поддай уголек!» Кочегаром никогда он не служил, был водителем танка, но, чуть кто замешкается, загрустит ли, повесит нос, плохо ли гребет, «Эй ты, поддай уголек!» — неизменно кидал дядя Михайло, и скоро его стали звать «Михайло — Поддай Уголек». Ему уже было под тридцать, но Семкин отец, хотя и уважал его, как отличного моториста драги, частенько говорил, что в нем еще много сидит дури, что, видно, папаша в свое время не изорвал об него ни одного ремня. Ну разве это дело, когда уважающий себя мужчина, вернувшись с драги, идет не к жене, а бросается с мальчишками играть в футбол и кричит при этом не меньше других или качается с ними на качелях?..
Дядя Михайло, невысокий, в засаленном пиджаке и подвернутых сапогах, колол у сарая дрова.
— Доброе утро! — сказал Семка, подходя к нему.
— Ничего доброго, — ответил моторист, — подыми-ка нос к небу: как бы не заштормило.
Действительно, небо было в тучах, ветер рвал с веревок белье и волнами катился по траве. Но ни тучи, ни ветер не охладили Семкиного желания.
— Дядя Михайло, возьми меня на драгу.
— С папашей конфликтуешь? — Моторист прищурил один глаз. — Между прочим, мне с ним отношения портить — никакого расчета. Он, как-никак, надо мной начальство. Что скажешь на это?
Семка, тронув пуговицы на рубахе, надулся.
— Ну ладно, ладно, — смягчился дядя Михайло. — Только уговор, Тимофеич: на волне не киснуть. — И моторист громко крикнул: — Ты скоро там, Аришка?
Из дома вышла сестра его, девушка лет восемнадцати, в лыжных штанах и белом платочке. В одной руке она несла узелок с едой, другой на ходу поправляла косы. Ариша работала матросом на драге, и мальчишки звали ее матроской. Михайло глянул на часы, и они втроем зашагали к морю.
У пирса прииска уже стояла моторка, на корме ее Семка заметил сутуловатую фигуру отца. Моторист говорил о чем-то с другим матросом Егором, отец же сидел молча и неспешно сворачивал в толстых пальцах самокрутку. Задувал «верховик», гнал по морю мелкую волну, раскачивал моторку. Отец сидел угрюмо и тяжело, и, как показалось Семке, его даже волна не колыхала, и ноги мальчика точно приросли к земле. Он уже был не рад, что собрался на драгу. Удрать и сейчас было не поздно, но вдруг под локоть его пролезла цепкая рука Михайла и так крепко сжала локоть, что о бегстве и думать было нечего.
— А уговор? Сказано — не киснуть.
И Михайло почти поволок мальчика подальше.
— Привет, золотокопатели! — крикнул Михайло, толкнул в моторку оробевшего Семку, поздоровался за руку со щуплым мотористом и матросом. Только Семкин отец повернулся к нему боком, раскуривая цигарку, и словно не замечал его.
Семка сел на нос, подальше от отца, и поеживался от ветерка, попахивавшего махорочным дымком.
— Заводи свою жестянку, — бросил Михайло мотористу, — команда в сборе.
Лодка отошла от пирса и, покачиваясь на волнах, вышла из бухточки. Добираться до драги по берегу было трудно и далеко: тропа шла по осыпям, а там, где встречались скалы, уходила в тайгу и давала крюк, поэтому три раза в день моторка отвозила на драгу одну смену и забирала отработавшую.
Ветер, между тем, все крепчал. Лодка неслась как лошадь, преодолевающая барьер за барьером. И всякий раз, когда навстречу моторке шла волна, Семку окатывали брызги, и он вытирал лицо рукавом. Слева тянулись глыбистые скалы, сопки, увалы зеленых падей и распадков, заросших березой и ольхой. Вне себя от радости был бы в другой раз мальчик, но сегодня день был хмурый, ветреный, промозглый и убивал всякую радость, да и мрачная фигура отца на корме не обещала ничего хорошего. И почему у него такой отец? Жалко ему, что ли, если Семка побывает на драге? Ведь он-то, когда вырастет, тоже пойдет работать на драгу, если к тому времени еще останется здесь металл. Это место, где сейчас ведутся разработки, прошлой зимой нашел отец. Люди прорубали во льду майны и ковшом брали грунт для пробы. Из всех трех драгеров отец — лучший. Глаз у него издали видит, где металл лежит, — говорят о нем в поселке. А только что Семке от этого! «Мал еще», — отвечал на любую просьбу мальчика, и весь тут разговор!
— Уматывай! — крикнул Михайло, когда очередная волна окатила их, и вырвал у моториста штурвал. — Хорошими ты нас доставишь на судно! Тебе на печку, а нам работать надо.
И Михайло повел моторку, лавируя между волнами, уходя от прямого удара, и теперь брызги едва доставали Семкины волосы.
Наконец они миновали последний мыс и увидели драгу — высокое, как амбар, здание на двух понтонах. Михайло подлетел к ней, ловко притерся бортом к понтону, и Егор кинул наверх конец. Семка все время опасался, что отец, как это уже было не один раз, не позволит ему вылезть из моторки, и тогда придется ехать назад с отработавшей сменой. Поэтому-то мальчик первый выскочил на палубу судна и за дядей Михайлом побежал в машинное отделение.
— Ну, как оно? — спросил отец у пожилого драгера.
— Качало трохи, — сказал драгер, — да ничего, а вот теперь такую волну ветер поднял, не позавидуешь тебе.
— Дрянь дело, — отец сплюнул, — кабы раму о берег не сломало.
— Может сломать, вишь как нахлестывает… Осторожней будь, Тимофей, а то знаешь…
— Ясно, — обрезал его отец.
Команда сдала смену, села в моторку и понеслась вдоль берега к поселку, а отец в задумчивости обошел судно, осмотрел стрелу, раму с бесконечной цепью стальных черпаков, открыл люки понтонов и заглянул внутрь, не протекают ли. Потом подошел к Михайлу и спросил: