Будем жить, страдать, смеяться,
Будем мыслить, петь, любить,
Бури вторят, ветры злятся…
Славно, братцы, в бурю жить!
— Ваше?
— Мое. Я думаю так: человек должен воспитывать в себе пафос преодоления. Пафос преодоления всегда противостоит стихии и анархии, индивидуализму; такой пафос только тогда имеет цену, когда он носит ярко выраженный классовый характер, когда он поставлен на службу пролетариату. Пафос преодоления во имя личного благополучия, во имя наживы, власти — это и не пафос вовсе, а темный инстинкт самосохранения, если даже речь идет о целом классе угнетателей.
Они замолчали. Каждый думал о своем. Куйбышев вспоминал, как в конце прошлого года с отрядом от Кизыл-Арвата шел в обход станции Айдин, занятой белыми. Сто десять верст от подножия Копет-Дага. Почти пять суток брели через каракумскую пустыню, увязая на каждом шагу в песке. Под ударами морозного урагана билось, крутилось серое море песков. Попадались такыры, и лошади скользили по ним, как по стеклу. Отряд мог заблудиться, погибнуть, так как никто не знал дороги. То был расчет на внезапность. Потом — упорные, жестокие бои. Захвачен бронепоезд «Генерал Корнилов», взят штаб белой дивизии. А пленных так много, что их некому охранять… Когда белые были разгромлены, Куйбышев еще четыре дня лазил по барханам с лопатой в окрестностях станции Айдин: искал останки двадцати шести бакинских комиссаров, расстрелянных здесь английскими интервентами. И нашел…
Фрунзе думал о любви. Софья Алексеевна работала в штабе фронта, но виделись они все равно редко, и каждая встреча была праздником. Он наподобие номада новой формации беспрестанно кочевал по безбрежным заволжским и туркестанским просторам. Дела, обязанности и заботы гнали его все дальше и дальше, и очень часто его жизнь висела на волоске; но он никогда об этом не говорил. Да и ни к чему…
Иногда он украдкой перелистывал ее книги и улыбался. Это были книги, о которых он когда-либо упомянул ненароком: «Этюды оптимизма» Мечникова, «Саламбо» Флобера, сборники стихов Блока, сочинения Короленко, пьесы Байрона, «Житие Александра Невского» Мансикка, Светоний и Плутарх и даже гойеровская «История военного искусства». Он был для нее примером во всем, ее жизнью, ее дыханием, она стремилась узнать его, думать его мыслями, жить его заботами. Перелистывая какой-то журнал, он обнаружил следы ее красного карандаша. Обычной для нее волнистой линией были подчеркнуты строки из письма Песталоцци к невесте:
«Хотя я и буду нежнейшим супругом, я все же останусь равнодушным к слезам жены, если увижу, что она хочет удержать меня от исполнения обязанностей гражданина».
Этим она как бы говорила ему: «Я-то тебя понимаю, и хотя ты не любишь высокопарных фраз, но природа твоя от моего глаза не укрылась». Обычное ее лукавство. Вслух такого она не скажет.
Перед его отъездом в Фергану она сказала: «Я жду ребенка». — «А когда все случится?» Она усмехнулась: «Во всяком случае, тебе не о чем пока беспокоиться — еще не скоро». И теперь теплые волны счастья захлестывали его. Быть отцом!..
— Отцом!.. — сказал он вслух.
Куйбышев не понял. Фрунзе расхохотался, проворно взобрался на серую каменную глыбу, сложил руки рупором и закричал:
— Человек рожден для счастья, как птица для полета! Ого-го-го-го… Пафос пре-о-до-ле-ни-я-а!..
Спустился вниз, сказал:
— От крика чуть борода не отвалилась. И вам советую обзавестись бородой.
— В тридцать два года?
— В глазах мусульман борода служит признаком умудренности человека. К бородачу больше уважения и доверия.
— Вот уж никогда не замечал за вами лукавства! Я, кажется, вот-вот лопну от смеха. Не могу даже представить себя с бородой! Нет и нет. Тут мой пафос преодоления пасует. У меня на голове избыток растительности. Пусть уважают за голову, а не за бороду. Как здесь легко дышится…
Они не подозревали, что из расселины за ними в бинокль внимательно наблюдает человек в узкой круглой шапочке, отороченной мехом. На человеке был черный рваный халат, затянутый широким поясом с медными побрякушками. Нож он прятал за голенищем сапога. Такого легко принять за пастуха, если он, конечно, появится перед вами без бинокля и придаст своему лицу робкое выражение.
К человеку в круглой шапочке подошел курбаши Хал-Хаджи.
— Я бы мог их снять двумя выстрелами!
— Ты дурак, Хал-Хаджи. У тебя ума не больше, чем у ягненка. Зачем убивать? Это называется — террор. Газеты читаешь? На белый террор большевики всегда отвечают чем?
— Не знаю.
— А я знаю, потому что я грамотный человек. Ты убьешь Пурунзо-ага и Койбаши-ага, а завтра в Фергану стянут все войска и еще из России пришлют войска. Куда пойдешь? В Афганистан? А зачем ты там нужен? Я хочу служить у такого великого полководца, как Пурунзо-ага. Тебе тоже пора за ум взяться.
— Меня сразу расстреляют. И Кривого Ширмата расстреляют, если он попадется.
— Ну, меня не расстреляют. Я не такой глупец, как вы с Кривым Ширматом.
— Заладил: глупец, дурак… Объясни все толком.
— Передай Кривому Ширмату, что изменник Мадамин почти в наших руках. Пусть прикинется овечкой и пригласит Мадамина для переговоров. А теперь уходи, не мешай мне. «Кзыл-генерала» заманить мы всегда успеем. Газават нужно делать, а не террор!
Фрунзе и Куйбышев поднялись до священной плиты, на которой будто бы молился сподвижник Магомета Али и оставил на ней отпечатки своих пальцев. Здесь их встретили отшельники-сторожа. Сторожа были смущены и перепуганы. Еще ни один орус не поднимался к священному месту, а тут пришли два начальника с красными звездами на фуражках, с шашками и револьверами на боку.
Чтобы успокоить отшельников, Михаил Васильевич встал на колени, положил руки и голову в углубления на плите и несколько минут оставался в такой позе. Когда поднялся, подошел к старцам, поклонился им, сказал несколько слов по-узбекски, а затем раздал милостыню.
Валериан Владимирович с интересом наблюдал всю эту сцену.
— Я как-то всякий раз забываю, что вы родом из Туркестана. Да, нужно родиться здесь, чтобы постичь все… Почему у здешних народов так много церемоний? Иногда мне кажется, что обрядность выхолащивает из души человека что-то очень существенное, важное; она не может заменить это важное. Всякая обрядность — не сущность, а видимость.
— На первых порах обрядность приучала человечество к дисциплине. Всякий ритуал требует строгой дисциплины.
На тропе показался человек в круглой шапочке и рваном черном халате. Подойдя к Фрунзе и Куйбышеву, он стал кланяться, сложив руки на животе и полузакрыв глаза.
— Не ты ли будешь кзыл-батыр Пурунзо-ага? — обратился он к Михаилу Васильевичу.
— Откуда ты меня знаешь?
Человек в круглой шапочке упал на колени.
— Не гневайся, высокий генерал, на меня за мою дерзость! Я не по своей воле: послал меня к тебе курбаши Ахунжан сказать, что он готов перейти на твою сторону.
— Где сейчас Ахунжан?
— Неподалеку от Андижана.
— Я завтра буду в Андижане. Пусть Ахунжан приезжает в штаб бригады.
В штаб Ахунжан не приехал. Через посыльного передал, что ждет «кзыл-генерала» в своем шатре, на окраине города, а в штаб являться боится. Разведчики донесли, что курбаши явился с отрядом в семьсот человек.
— Их надо окружить, — предложил командир бригады. — Вам, товарищ командующий, не советую ехать туда. Это же басмачи, и от них можно ждать любой провокации.
— И все-таки я поеду! Без сопровождения. У курбаши была возможность захватить меня, но он этой возможностью не воспользовался. Значит, в самом деле надумал подписать соглашение. Адъютант, едем!
Зеленый шатер Ахунжана стоял между двух холмов. Басмачи окружили Михаила Васильевича и адъютанта, помогли им слезть с лошадей. Больше всех суетился человек в круглой шапочке. Сегодня, правда, на нем был новый цветной халат.