Увидел однажды Тимофей желанное лицо: зеленые глаза, высокий чистый лоб, щеки румяные, здоровьем округленные, и под фотографией профессия обозначена, для семейной жизни весьма подходящая: швея-мотористка — и муж и дети всегда обшиты будут. Отправил швее письмо:
«Уважаемая Зина, я тружусь на замечательной стройке на Ангаре. Строю Усть-Илимскую ГЭС, являюсь бульдозеристом. Еще несколько специальностей приобрел в армии. Хочу с вами познакомиться, так как ваше лицо на фотографии в журнале «Работница» нравится мне честным и приятным выражением. Если вы не против, могу прислать свою фотографию, на которой вы увидите меня рыжим, веселым и добрым. Извините, конечно, за шутку. Но я действительно рыжий. Но ничего страшного. Если вы примете мою фотографию, то потом можем познакомиться очно. Уж мы договоримся, когда и где. Мечтаю увидеть вас и серьезно поговорить о жизни. Может, и вам станет интересно. До свидания. Ваш незнакомый усть-илимский друг Тимофей Неженатов. Извините за неудачную шутку. Настоящая моя фамилия — Воробьев. Тоже, по-моему, смешная. Будьте здоровы, уважаемая Зина».
Швея ответила:
«Здравствуйте, Тимофей Воробьев. Ваше письмо получила позавчера. Спасибо за весточку. Мы с мужем порадовались, что вы живете на замечательной реке Ангаре. Случайно при вашем письме у нас в гостях была моя лучшая подруга Алла. Она работает на нашем комбинате. И тоже добилась звания передовой швеи. Ей по душе пришлось ваше письмо, она давно интересуется Сибирью и освоением ее богатств. Посылаем на память вам нашу общую фотографию. Она сделана на балконе нашей квартиры при помощи автоматического спуска, то есть муж мой настроил фотоаппарат и успел перед щелчком встать между нами. Слева от него моя подруга Алла. Она живет в общежитии, письма там часто теряются. Поэтому письмо ей можете отправить по нашему адресу. Мы обязательно передадим. Ждем вашу фотографию. Желаем вам крепкого здоровья и сибирского долголетия».
Подруг на фотографии обнимал широкими, короткопалыми ладонями мордастый прапорщик, с темными, цепко сощуренными глазами. «Кладовщик, должно быть, — с неожиданной неприязнью всмотрелся Тимофей. — Ишь, сощурился как. Прицелился к чему-то. Сейчас потащит».
Алла — передовая швея, старательно таращила добрые коровьи глаза, нос у нее был толстый и очень белый, видимо, перед автоматическим щелчком торопливо пудрилась. Тимофею Алла показалась простодушной, скромной женщиной, с которой, наверное, можно наладить серьезную старательную семейную жизнь. «Знаю я этих подруг, — несколько отодвинув фотографию, как бы издалека изучая ее, размышлял Тимофей. — От лучших подруг только и жди какой-нибудь каверзы. И этот прапорщик еще тут. Что вот он вцепился ей в плечо! Кто она ему — сестра, свояченица? Где это они услышали про сибирское долголетие? Извините, девушки, но ваш адрес я забуду. Живите дружно и не поминайте лихом». Тимофей убрал фотокарточку и письмо в плоский деревянный ларец — подарок старшего брата, где держал скудный архив своих личных невезений. Время от времени перечитывал письма Наташи и видел милую свою золотую солдатчину — всю разом, как картину в рамке: маленький гарнизон, «точку» среди осенней бурятской степи, нестерпимую синеву, обливавшую желтые сопки, очередное Наташино письмо он читает на лавочке, под кустом шиповника — искрится паутина среди просторного сентябрьского дня. Тимофей снова укрепляет в памяти радость, шелестящую в давнем письме, надежду, нарочно забывает Наташин обман, тоже давний теперь, чтобы, забывшись, снова разволноваться до дрожи в похолодевших пальцах, представляя, какой бы дом у них был добрый и гостеприимный, как бы он со старшими (конечно, сыновьями) ходил бы перед Новым годом за елкой в лес, как бы они плыли, огребались по сугробам к румяной опуши на густо узорных, матово темнеющих ветвях.
В ларце лежала и красная резиновая рыбка, купленная Тимофеем в тот несчастливый день, когда ехал увериться в существовании Ольгуни («Если есть, пусть гостинец от дяди получит, от щедрот жениховских»), но живое, порхающее, не признающее ничьих несчастий явление Ольгуни отшибло Тимофею память, забыл про рыбку, увез с собой, чтобы вот, раскрыв ларец, через столько лет достать потускневшую, потрескавшуюся, потерявшую золотую чешую рыбку и, нажимая ей на бока, усмехнуться сохранившемуся тоненькому писку и испытать странное бессмысленное желание поглядеть на выросшую Ольгуню, — сколько, наверное, скопилось в ней огня и угловатой отроческой пугливости.
Напоминания о Неле в ларце не было: ни шпильки, ни брошки — Неля, видимо, надеялась запомниться неутомимостью и силой чувства, но Тимофей пренебрег им, не скрашенным романтическими подробностями — ни засохшим листком, найденным вместе на осенней тропе, ни пылким «ах» в почтовой открытке, ни нежной надписью «Люби меня, как я тебя» на фотографии — Тимофей вроде бы не заглядывал в эти романтические колодцы и вроде бы и не хотел заглядывать, но на самом деле только из них и пил.
А со временем нрав Тимофея, омрачаемый застарелым холостячеством и отсутствием романтических, выпорхнувших из прекрасной руки умягчений, стал еще страннее: окружающих женщин вообще не замечал, не слышал их льстивых, заманных речей, с раздражающей невозмутимостью проходил сквозь ряды тоскующих по крепкому плечу молодиц из контор и многочисленных бумажных служб, а сам тем не менее ежечасно думал о единственной и как бы уже предназначенной, но покамест не могущей соединиться с ним. Надо сначала, будто в сказке о Кощее, разыскать ее сердце, мчаться за ним серым волком, оборачиваться голубем, чтобы попасть на остров, там найти сундук, а в сундуке в яйце иглу, а игла и есть ее сердце и жизнь… Пронзительно мечтал, как он добудет это сердце, ясно видел, как голубем взвивается над островом, свист крыльев слышал… Так уж вымечтал дорогу к единственной, что дни сливались в ожидании этой дороги, в посвист ветра в ее обочинных лозняках, в белых далеких облаках над ее равнинным, бесконечным бегом.
Тимофей жил теперь только для нее и работал, получалось, только для нее. Что ни сделает: фундамент поставит, просеку прорубит, шпалы уложит, сразу оглядывается — видела ли, заметила ли, как быстро и чисто он работает. Была, однако, в этой оглядке странная суетливость. Скажем, села баржа на перекате, надо груз перетащить на берег по пояс в мелкой ледяной волне — Тимофей, конечно, впереди добровольцев, до последнего мешка и ящика из воды не вылезет, но беглого «спасибо» от орсовского шкипера ему мало, хотя от благодарственной кружки и не откажется — примет, крякнет, потом в баньку, потом в сухое переоденется — и в многотиражку к сумрачному, молодому редактору, бывшему завучу Невонской школы.
— Слышал, корреспондент, баржа у Лосят села?
— Видел.
— Спасателей много было.
— А ты что, считал?
— Считал.
— Давай заметку, раз считал.
— Я не корреспондент, я доброволец.
— Все мы добровольцы.
— Я тебе расскажу, ты напишешь.
— О чем? Какой ты герой?
— Какой я настоящий.
— Настоящий кто? Жлоб? Выделяла?
— По лбу хлоп — вот кто.
— Похулигань, похулигань, может, и выпросишь.
— Выпрошу, а как же! Я такой.
— Ну какой, какой?! Что ты тут развесил, не повернешься?
— Давай без нервов: ты про меня пишешь, я к тебе со всем уважением.
— То есть вежливо и с умом, да?
— С добром. Ты мне злое слово, я тебе ласковое. Как сейчас.
— Ладно. Диктуй. Подсказывай. Как про тебя писать?
— Не дури. Сразу диктуй ему.
— По заявкам еще никого не хвалил. Ты первый.
— Ну как выйдет. Напиши, как баржу на перекат понесло и как сразу же я полез в воду. Никто меня не призывал, никто не понукал. Залез и до последнего мешка выстоял.
— Черномор! Челюскинец!
— Или с другого начни. Как с утра меня все к речке вело. Тянет и тянет. Дай-ка на берегу постою, только вышел, а баржа и затрещала.
— А может, проще надо: такой-то спасал груз с разбитой баржи, чтобы прославиться и без очереди получить квартиру.