Литмир - Электронная Библиотека

«Недовольна, что пришел. Может, собралась куда или, наоборот, ждет кого. А я явился не запылился. Не убегать же теперь. Да и как я ей помешаю? Я с Вовкой буду. А она — хоть на все четыре стороны!»

— Может, плюнешь на этот погреб, Ваня? Мне он ни к чему.

— Надо уж до конца довести, раз взялся. Я, наверно, не ко времени?

— Не в этом дело. Просто необязательно на нас и воскресенье тратить.

— Не бойся, не на вас. Себя не знаю куда деть.

— Смотри, Ваня. Если уж так работу ищешь, работай.

С погребом он управился быстро, еще быстрее поставил Вовке катушку: сколотил козлы, с них в наклон пустил две доски, прикатил чурбан, чтоб ловчее залезать, наносил от колонки воды — накатистая, звонкая вышла катушка. Конечно, обновили ее. И фанерками, и подошвами, и просто штанами навели завершающий глянец. Покричали, поойкали, повизжали. Все. Пора по домам, никакого заделья на глаза не попадалось. Иван заметил, что, прощаясь, Татьяна уже не приглашала заходить на чай да на домашнюю стряпню: «Спасибо, до свиданья, Таборову привет». А Ивану, значит, от ворот поворот. «Ясно. Видала она таких помощников. Не для тебя, Ваня, и спокой этот, и голос тихий, и улыбка необыкновенная не для тебя. Ну, ладно. Обойдемся. К Вовке-то я могу ходить? Должен же кто-то пацаном заниматься?!»

В понедельник Таборов спросил:

— Был?

— Ну. Кланяется тебе.

— Как она там?

— Жива, здорова.

— Что сделал?

Иван сказал.

— Смотри-ка. Проворный ты, Митюшкин. Бережешь — не скажу, что секунды, но минуты уже бережешь. Выношу благодарность. Устно. Запомнил?

— Иди-ка ты.

— Так. Уголь мы ей завезли, дрова тоже. Побелено, окрашено, картошка в подполе, и ты, значит, окончательный марафет навел. Теперь до конца месяца протерпит. А то у нас сейчас взахлеб дела.

— Вот что. Чтоб больше об этом не говорить. Не посылай больше к ней никого. Мне не трудно, и время у меня всегда есть.

— Даже вон как! — Таборов попробовал откинуть голову — этак сторонне оглядеть Ивана, но шея была так коротка и крепка, что голова только дернулась.

— Ты против, что ли?

— Не знаю. А ты почему такой шустрый?

— Ты запомни: мне не трудно туда ездить.

— Запомнил. Она тебя просила?

— Нет. Сам так решил.

— И что из этого выйдет?

— Не знаю.

— Как мужик мужику. Езди, конечно. Тут не запретишь. Но крепко подумай.

— Подумаю.

— Вопросов нет. Разве что последний: время, значит, пришло?

— Иди-ка ты.

В тот же вечер Иван поехал на правый берег. Татьяна уже не удивилась, не поздоровалась, а молча, чуть прищурившись, ждала, что же он теперь скажет. Иван, с торопливой, ненавистной себе, какой-то дрожащей бойкостью в голосе, объяснил:

— Коньки вчера Вовке обещал. Ну и сегодня сварил маломальские.

Он поспешно развернул газетку, показал двухполозные самоделки и надеялся, показывая, что Татьяна отмякнет, подобреет, вернется на ее лицо усмешливо-ласковая, затаенная горечь, которая с мучительной силой притягивала Ивана.

— Вовка, Ваня твой пришел.

«Больше ни за что не приду! Так тебе, дураку, и надо! Ждут тебя тут, как же!» Но, конечно, приехал на следующий день, не придумывая никаких объяснений. И весь вечер играл с Вовкой в «морской бой».

Так и ездил, справляя должность великовозрастного Вовкиного приятеля, и, кстати, был доволен ею. «Ох и смешно, наверно, со стороны смотреть на меня. А что поделаешь, если сказать боюсь? Скажешь, а она вообще больше не пустит. Уж лучше молчком. Чем-нибудь да все равно это кончится».

Однажды он не приехал — не пустила сверхурочная работа. Когда появился на правом берегу, Вовка гордо сообщил:

— А я из-за тебя с матерью разругался!

— Как?! — У Ивана замедлилось сердце.

— Я ее спрашиваю: «Не знаешь, куда Ваня делся?» А она: «Отгул, — говорит, — взял, а то уж больно зачастил». Я ей: «А тебе что, жалко, что ли?»

— А она?

— В угол меня и не разговаривает.

Иван понял: пора для серьезного разговора пришла. Чем дальше откладывать, отодвигать, даже и слово «нет», тем горше опустеет Вовкино сердчишко.

Он без оглядки, звенящим голосом спросил Татьяну:

— Говоришь, зачастил? А что делать?

— Наябедничал все-таки. Говорила, Ваня, говорила, — спокойный прежний голос, но вроде чуть спешит, скрывает какую-то тревогу. И он — привычно уже — догадался: Татьяна не хочет объясняться под этой крышей и не знает, как предупредить объяснение.

— Ты дежуришь сегодня?

— Да.

— Я зайду к тебе?

— Ночью-то? Не уедешь потом.

— Что ж, что ночью.

— Заходи.

6

Муж ее погиб ясным сентябрьским днем, когда даль просторна и солнечно-грустна, а воздух сух и сгущен до прохладной голубизны.

Татьяне позвонил тогда Таборов, сказал: «С Сашкой беда».

С бесслезным, почерневшим сердцем, терпеливо, каменно сжавшись, она ехала в котлован по дороге, тихо освещенной солнцем и желтой парящей листвой, и щадила себя, надеясь: «Покалечился? Зашибся? Господи, Сашка, Сашка! Лишь бы жил, жил!» — неужели беда и на такой день имеет право?

Сашка лежал на деревянных сходнях в тени скалы, с которой сорвался. Кто-то укрыл его брезентовым фартуком, но лицо прятать не стал. Устало опущенные губы, сонно закрытые веки, легкий низовой ветерок в веселых соломенных кудрях — сморила человека работа, прикорнул в тенечке. «Все, все, все!» — поняла Татьяна, никто не будет укрывать живого таким старым, выгоревшим в растворных брызгах фартуком. Она подняла глаза на скалу: диабазовые уступы и башенки заливало небесным слепящим, праздничным потоком, и эта праздничная голубизна так больно ударила в сердце, что Татьяна упала рядом с Сашкой и сухо, невозможно закричала:

— Не прощу-у!

Стоявшие вокруг Сашкины товарищи виновато склонили головы, подумав, что это им не простит Татьяна, это они недосмотрели, отпустили его на скалу без монтажного пояса.

Но не их судила Татьяна этим страшным криком: обеспамятевшее сердце ее не приняло столько боли враз. Сашка, она, их не прожитая любовь, теплое Вовкино посапывание в плечо отца, голубое праздничное небо, осенний счастливый покой, томящий душу ожиданием еще какой-то радости, — все, все летело, проваливалось в тьму, в смертную тьму: как можно смерть понять и как можно ей простить?

В дни похорон ей удалось упрятать это «не прощу!» в глубь, онемевшей, смерзшейся души и не выпускать, удерживать до последнего кладбищенского прощания. Когда споро и бойко застучали молотки могильщиков, Татьяна оттолкнула их, упала на колени, обняла гроб и снова сухо, невозможно закричала:

— Не прощу-у!

Сашкиным товарищам послышалось, что она кричит: «Не пущу!» Они постояли, склонив головы перед наивностью горя, затем подняли Татьяну и отвели в сторону. А день опять был золотой, легкий, прозрачный. Меж кустов и деревьев приготовилась ловить первый снег паутина, а пока что останавливала запахи близких огородных дымов. Сырая земля высохла, согрелась и рассыпчато потекла на последнюю Сашкину кумачовую крышу.

Татьяна не заметила, в какой день и час отпустила, не застила больше свет глухая и слепая боль, освободив сердце для спокойного, медленного горя, которое не мешало работать, ругать и ласкать Вовку, сдержанно-устало объяснять ему: «Папа уехал. Не знаю. Когда вернется, тогда вернется, как с делами управится. На кудыкину гору. На Север уехал, на Север». Горе позволяло и улыбаться, но, верно, с какой-то машинальностью: чувствуешь, губы шевельнулись — и все, вроде не твоя улыбка, вроде как по заказу, вроде чужой команде подчинилась — в этом месте улыбнись, положено.

В сороковины она пришла на кладбище. Холодная, моросящая жижа — ни дождь, ни снег: пустынное скорбное пространство; убогая зелень неживых, металлических листьев — Татьяна не заметила всего этого, присев на скамеечку возле Сашки. Но леденящее кладбищенское одиночество, неслышно ступая по раскисшей земле, вскоре окружило ее, присело рядом, бесцеремонно потеснило, подтолкнуло плечом: очнись, заметь меня. Татьяна оглянулась: как пусто, сыро, черно кругом! С могильной тумбочки на нее смотрел, улыбаясь, Сашка, словно собирался сказать, как не раз говорил когда-то: «Ну, мать. Не хнычь. Кукситься хорошо, кому делать нечего». Татьяна закрыла глаза. И как бы помимо чувств, помимо рассудка вошло в нее сознание, нет, ощущение, состояние какой-то особой, редко выпадающей прозорливости: исчезнут эти дни, составятся годы, и никто, никто не будет помнить Сашку, ни одна живая душа! Его не будет — и рассеется, исчезнет память о нем. Он был хорошим человеком, очень хорошим. Ее мужем. Но этого так мало, чтобы люди не забыли его. «Сашка, Сашка! Никакой родни у тебя, кроме меня. Только я тебя и запомню, только я и смогу. Сашка! Если я тебя забуду, пусть мне будет хуже всех на свете! Хуже нищенки, старухи одинокой. Слышишь? Не забуду, не забуду, не забуду!» — повторяла и повторяла Татьяна, с внезапной суеверной ясностью поняв: она не посмеет, никогда не посмеет забыть этой клятвы.

17
{"b":"833017","o":1}