И третья дума — это песня о внуке. Он учится в самом Большом доме Поселка, который, как и человек, имеет два имени — Школа-Интернат. Он, внук, уже одолел следы-строчки в толстой мудрой книжке «Букварь», и теперь ему все под силу…
Тут он оборвал свою думу-песню, повернул старческое лицо на небо — Курынг Воих[13] находился почти над головой: скоро приедет на звездной упряжке День Нового Года.
Старик взмахнул хореем — олени рванулись вперед. Далеко, между стволов сосен, замаячили огни Поселка. Там он услышит продолжение думы-песни о внуке…
Удивлялся Микуль: до нового года вон сколько дней, а надо же — зима уже напоминает, чтобы он вернулся на дедову тропу, чтобы сложил свою песню, А дед? Мудрый был старик, обо всем у него своя песня, а какую он песню сложил бы про буровую, про внука, который ушел на «железную работу»? Ведь он многое понимал и смотрел на жизнь как на восходящее солнце — в тайге становилось все теплее и светлее.
Тут с грохотом распахнулась дверь, и в балок ворвался Костик.
— Микуль! — заорал он радостно. — Я лосей убил! С бо-о-льшими рог-гами! Пойдем, разделать надо, ты умеешь! Тут недалеко, на бору. А рога-то, рога! Вот какие, глянь!
— Настоящий охотник так не кричит, — спокойно заметил Микуль. — Есть удача — хорошо, нет удачи — ничего не сделаешь. Не показывай радость и горесть, при себе надо держать…
— Не могу я держать! — вопил Костик. — Первый раз я лося убил. А рога-то! Жора не угостил шашлыком — я вас накормлю!
Микуль отыскал свой острый охотничий нож, сунул за пояс топорик, чтобы срубить жерди для переноски мяса, и вышел из балка.
Собрались все свободные от вахты рабочие и двинулись за Костиком. А тот не чуял под собой ног, захлебываясь, рассказывал:
— Их там было десятка полтора, смотрю, бегут прямо на меня. Ну, я сначала испугался, про тозовку забыл, рябчиков выслеживал. Потом вспомнил — рванул с плеча — хлобысть! — Не попал, руки тряслись. Потом еще — и опять мимо! А они уже близко. Тут я свалил одного, потом еще двух. Аж в жар бросило! В такой азарт вошел, в такой азарт! Кончились патрончики, а лоси-то убежали, не то бы я всех перестрелял, на год бы мяса хватило! Во… я вам не Жора!
— Ты даже рябчиков нам не приносил… — кряхтел Алексей Иванович. — Посмотрим, посмотрим, что ты добыл!
— Мне тоже что-то с трудом верится в твою добычу, Лирин, — сомневался Кузьмич. — Когда-то и я ходил на лосей, знаю, как их берут.
— По-моему, он там Гришиных жучек перестрелял! — вставил Березовский. — С радости они рогатыми показались.
— Не верите?! — кричал Костик. — Сейчас, сейчас! Вон, за теми кустами!
— Ты бы заместо лосей Жориного медведя разыскал, раз такой лихой охотник, — пробасил Гриша Резник. — А что лоси — они не рычат, когтей у них нет!
— Доберусь и до медведя! — пообещал Костик. — Когти-то у него есть, зато рогов нету! А рога мне — первейшее дело!
Микуль молчал. А когда увидел добычу Костика — трех подстреленных почти в упор оленей — двух важенок и олененка, у него перехватило дыхание. На уши тяжко давила тишина. Взгляд бессмысленно рыскал по поляне, перескакивая с туши на тушу, остановился на оленихе с белой отметиной на лбу. Она замирала на мгновение и снова начинала бить копытом по кроваво обнаженному корневищу сосны. В глазу, все еще выразительном и живом, металось опрокинутое небо, а на ресницы сползала предсмертная капля — в ней билось далекое беспомощное солнце.
Рука сама собой потянулась к топорику… Женщины завизжали. Кто-то истошно закричал:
— Хватай, убьет!
— Держи, держи, сумасшедший!
— Что ты хватаешь, нет топора у меня!
— Вали всех!
— И — эх!..
Когда из рук вырвали топор, Микуль, наконец, обрел голос, закричал:
— Лайм, лайм!.. Мых амп!.. Топор! Где топор?!
— На кой черт тебе топор?
— Зачем олениху мучить — давай топор!
В кустах отыскали топорик.
— Ты г…о охотник! Г…о человек! — Микуля словно прорвало. — Пошто домашнего оленя убил, а?! Пошто стрелял, говори?! Где твои глаза? Где твой ум?!
— На лбу не написано…
— Как не написано?! Как?! Слепой, что ли?! На ухе написано: видишь, видишь — пос[14] есть! Левое ухо — пос, правое ухо — пос! Видишь, а? Пошто ружье поднимал? Пошто не думал, а?! Где оленя возьмешь, а?! Где…
— Деньги…
— Трактор купишь, вертолет купишь, а оленя где возьмешь, а?! Трактор пои-корми, вертолет корми-пои, олень сам кормит человека! Понимаешь?! У трактора шкура есть? — Нету! У оленя — есть! У трактора есть мясо? Нет у трактора мяса, у оленя есть! Худой ты, однако, человек, Коска! Сердце худое, ум худой, весь худой… У какого лося ты видел такие рога?! Лосиный рог в твою… не полезет, а этот в самый раз подойдет…
— Да Костик, отмочил ты номер… — покачал головой Кузьмич. — Как-то теперь расхлебывать надо.
— Я… хотел… — пробормотал Костик, опустив голову.
Алексей Иванович молча теребил ус. Остальные тихонько переговаривались: как быть?
— Сначала надо захлебать, а потом уж расхлебывать! — предложил Березовский. — Зачем добру пропадать? Где наш охотник-то? Не хватила его кондрашка?!
Но Микуль уже давно плюнул на все и умчался прочь. Потом, немного успокоившись, вспомнил, что ни один буровик, пожалуй, не умеет по-настоящему разделывать оленя. Чего доброго, начнут с внутренностей, все перепачкают, а шкуру уж обязательно попортят — кто лучше охотника управится с этим делом?! Опять же… сыщется хозяин — шкуры всем нужны, из них сошьют малицы, шубы, кисы. Может, это Степановы олени?! Вот так удружили! А метки есть — хозяин найдется, шкуры нужны будут.
Микуль вернулся на поляну, взглянул на метки — совхозные олени. Чьи бы ни были — все равно теперь не оживишь.
В последующие дни ходил он мрачный, ни с кем почти не разговаривал. На вышке тоже кое-как разворачивался: словно лопнула в нем какая-то пружина, без которой на «железной работе» невозможно выстоять. Опять снились Ингу-Ягун, дед и лесные звери-птицы в первозимье. И каждую ночь две важенки и олененок, только живые.
И опять заартачился оранжевый колонок, напугали его крепкие думы-раздумья: куда ты смотрел, таежник, когда под боком убивали домашних оленей? На то ты и хозяин, чтобы следить за порядком в тайге. А может, на каждую буровую определить охотника, который смотрел бы, чтобы не обижали зверей и птиц, не портили реки и озера? Он бы учил буровиков, показывал им, где домашний олень, а где лось. На какого зверя в какое время года ходить. И добывал бы для буровиков рыбу и зверя — порядка в тайге больше будет… Раньше об этом он, Микуль, не думал, вот и не сберег доверчивых оленей, не сберег. На его совести они — мало рассказывал буровикам о тайге. Но кто мог предположить, что есть человек, который оленя от лося не отличит?! Даже слепой по шагу определит, какой зверь идет. Эх, есть же люди. Вот хотя бы взять Степана, ведь недалеко живет, его бы сюда, на буровую. Летом грозился буровую сжечь, если реку попортят. Дело дурное, сжечь можно быстро, но от этого река не вычистится вдруг, олени не оживут, умершие деревья и травы не зацветут! Значит, надо раньше думать об этом: вчера — о сегодняшнем дне, сегодня — о завтрашнем. Может, тогда больше начнут уважать друг друга буровая и тайга?
Когда уходил на Ингу-Ягуна Микуль, думал, что тайга — это один мир, а буровая — совсем другой мир. А на деле-то, оказывается, буровая не может без тайги: она брезентовой трубкой пьет воду из реки, вырывает с корнем столетние сосны, которых тут же играючи «пережевывает», ее люди любят полакомиться мясом таежных зверей и птиц, рыбой озерной и речной. И даже пустить корни — нужен клочок таежной земли. Выходит, вроде бы ушел с охотничьей тропы, да недалеко ушел.
Тяжелела голова Микуля от дум, надо бы в Ингу-Ягун, посоветоваться, поговорить со стариками. В последний раз, когда ездил в селение, Раковича с собой взял. Тогда, помнится, сам больше говорил, нежели других слушал. Правда, Раковичу селение понравилось, теперь он с Микулем будет ездить на выходные в Ингу-Ягун.