Мужчин немного в ряду вершителей человеческих судеб; главные дела древние греки и римляне возложили на покатые женственные плечи богинь. Но за богинями нужен догляд, в верховном руководстве необходимо мужское начало; это древние понимали: Рок-прорицатель — мужчина, с Книгой судеб в руке, пред алтарем, увитым дубовыми ветвями. И — выше всех, ближе всех к солнцу, сам прекрасный, как солнце, — бог света, жизни, исцелитель людей, покровитель образования и искусств — Аполлон. Напротив его родная сестрица — богиня охоты Диана... Если бы я не бегал в свои молодые годы так резво (пять тысяч шагов отмахивал за двадцать минут), я бы много чего мог прочесть на лицах все повидавших божеств. Но я пробегал мимо скульптур с юношеской безоглядностью, безотчетностью, полагая, что все у меня впереди, где-то там, докуда надо скорей добежать, изо дня в день наращивая скорость, выносливость, крепость ног, силу сердца... Я не вглядывался в статуи, не старался проникнуть в суть мифов и аллегорий — спешил... Однако что-то во мне оставалось, западало в душу, требовало остановки, возвращения, ответа на вопрос. И вот приблизилось время остановиться...
Я это к тому, что пробежки по утрам не только для того, чтоб убежать от инфаркта, — они дают нам шанс заглянуть в лицо вечности…
12
В зимнюю пору статуи в Летнем саду заключены в ящики-будки. Всякий раз ранним летом, после просушки сада, явление на свет божий не потраченных сыростью и студеностью богинь доставляет немало радостных чувств и волнений.
Хотя, признаться, бывало и жутковато бежать сквозь строй бело-гипсовых изваяний, как все равно по кладбищу мимо надгробий или по пустому музею.
Летний сад населен не только гипсовыми фигурами, но и тенями прошлого. Пробегая мимо летнего дома-дворца Петра Первого, я заглядывал в черные окна, и что-то чудилось в них, за ними. Мнилось, что самый долговязый царь из когда-либо царствовавших царей что-то такое забыл в своем доме, очень нужное ему, — там... и вот ищет в потемках...
Иногда в перспективе сада меж кленов, лип, ясеней, статуй вырисовывалась невысокая cтройная фигура в черном сюртуке, узких брюках, цилиндре. И — падало сердце: Пушкин...
Я бегал не прямо — по синусоиде, чтобы повстречаться глазами с какой-нибудь из богинь: с мудрой Минервой, с увенчанной цветами Церерой, с юной голенькой нимфой воздуха. Статуи, точно, глядели. Они о чем-то разговаривали, при виде незваного гостя умолкали, ждали, когда он сгинет, чтобы продолжить обмен мнениями.
Старик Закат, бывало, насупливал брови, Сатурн однажды залязгал зубами. Так что страхов хватало...
Я совершал пробежки в Летнем саду (по пять тысяч шагов) в общей сложности лет, наверное, десять, разумеется, с перерывами, отлучками. Если предположить, что двести дней в каждом году у меня начинались с пробежки (остальные сто шестьдесят пять выпадали по разным причинам), то выходит, что я пробежал от Ленинграда до Владивостока...
Чего не бывало на столь длинном пути! Однажды в хлюпающих потемках ненастного ноябрьского утра я повстречался в аллее с коренастым, почти квадратным чёрным человеком (как все кошки в потемках серы, так все бегуны-раноставы черны). Поравнявшись со мной — своим сотоварищем по бегу, — черный человек приостановился, по-змеиному прошипел: «Спортсмен...» — и еще добавил один многозначный, универсальный в непечатном словарном запасе эпитет, в данном случае выражавший крайнюю степень презрения ко мне (тоже черному, безымянному бегуну). От неожиданности я присел на пятки. Мой неприятель развернулся, приблизился ко мне, я увидел его раскаленные злобой глаза... «Вот как дам сейчас», — сказал бегун. Он был весь под завязку налит дурной силой, ищущей себе выхода наружу. Мне сделалось как-то скучно, сиро. «Почему? За что?» Мой неприятель стоял на расстоянии, достаточном для нанесения удара — кулаком в поддых. Именно в таком положении находился его кулак — ударить врага в поддыхало. Но почему же — врага?.. Я почувствовал мгновенно прихлынувшую тошноту, точно удар уже нанесен. Но черный человек в байковом лыжном костюме — я успел разглядеть — повернулся и побежал по направлению к Антиною. Я побежал к Амуру и Психее.
Назавтра, в ту же самую пору, в том же месте, между Антиноем и склонившейся к Амуру Психеей, заранее приготовившийся к встрече, на что-то решившийся, то есть смирившийся с неизбежностью быть побитым: побить байкового крепыша я понимал, что не смогу, да и не было никакой охоты... Завидел злыдня и первым заорал: «Физкультурник...» — и добавил то самое многозначащее непечатное словечко, которым сам был вчера обласкан...
Байковый, черный что-то прорычал в ответ, но никаких действий не предпринял, пробежал мимо хорошим спортивным шагом...
Потом прошли дни, месяцы, годы (их поглотил бог Времени Сатурн-Хронос). Как многие горожане, я совершил передислокацию внутри города, то есть, проще сказать, обмен (дела по обмену возлагаются на жену). Свои пробежки перенес в аллеи парка Лесотехнической академии — просторного, тенистого, свежего, как роща, с цветущей по веснам черемухой, сиренью, в начале лета — рябиной, каштанами. Первым попавшим мне навстречу в новом месте бегуном оказался тот самый черный, все такой же коренастый, в байковом лыжном костюме по моде пятидесятых годов, такой же сумеречный, распространяющий вокруг себя те самые флюиды, какие распространяет, должно быть, вылинявший, обеззубевший лев, труся по саванне, поглядывая на резвящихся, не прячущихся от него травоядных.
Узнал ли он во мне — пополневшем — вихлястого юнца из Летнего сада? Надо думать, узнал. Состарившийся лев, поди, узнает во взрослом жирафе несъеденного им в свое время, когда были зубы, жирафенка... Впрочем, кажется, львы не едят жирафов. Взрослый жираф оглоушивает копытом хищника так, что тот валится замертво... Байковый мой супротивник никогда не глядит в мою сторону, но что-то такое исходит от него — силовые линии поля... Когда он присутствует в парке — он приходит каждое утро в шесть тридцать, — я стараюсь бежать как следует, как учили в юности тренеры в легкоатлетической секции: ставить ногу на пятку, отталкиваться носком; даю голени свободную отмашку, подаю вперед тазобедренный сустав, округляю плечи, полусгибаю руки в локтях. Шлепать по-разгильдяйски, как шлепают квартиросъемщики близлежащих домов, в присутствии сумеречного старого спортсмена мне почему-то неловко.
Пробежки по утрам настраивают меня на оптимистический, жизнеутверждающий лад (хотя, как я уже говорил, я довольно-таки самокритичен). Умывшись по́том-росою, говорю себе: «Господи, до чего же хорошее дело рано утром бежать по аллее парка, здороваться с восходящим солнцем или прощаться с загостившейся на небе луной».
13
Весной в нашем парке цветет черемуха. Много черемухи, белая кипень, буйство. Черемуху ломают на букеты, и жалко ее, на всех не хватит. Жалко, что отцветает черемуха, вянет. Праздничное роскошество весеннего цвета несет в себе мысль об утрате, скоротечности времени. Но вслед за черемухой зацветает сирень, рябина. Острота весенних красок, запахов, ощущений растворяется в жарком млении лета. Весною чувство утраты смягчается предвидением летнего благоденствия. Осенью парк опять расцветает. Листья черемух наливаются молочной белизной, клены кидают на черную мокрую землю радужные, золотые червонцы — всем хватит, всего не обрать.
Красота осеннего парка избыточна, непомерна. Золотые фаланги ясеневых листьев — как ризы; сквозь них глядит на тебя ясноокое синее небо. Краски предельно ярки. Занялись липы, объяты огнем. Осенний парк, осенний лес наводят на мысль о всеобщем костре, о кержацком празднестве самосожженья. Пламя не знает пощады и милосердия. Нет надежды спастись. Все сгорит, и останутся пепел и слезы. Осенью в парке, в лесу чувство утраты сильней, чем в пору весеннего цвета.