Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Они приходят, и кивают мне, и зовут опять туда, к ослепительным небесным чертогам, на мрачные берега, в высокие свои дома, на палубы своих кораблей. Жизнь их не прошла с моим отъездом, она идет, неведомая в эту минуту мне, и когда они уходят к себе, мои тихие герои, я знаю: они уходят работать, уходят трудами рук своих и напряжением душ творить и приближать наше великое будущее.

Я жалею, что о многом не написал, многое пропустил, быть может, очень важное. Я хочу снова попасть туда. Потому что Север только начинает жить, его пора только настает. И мы застанем эту пору, при нас она грянет и процветет со всей силой, доступной нашей эпохе».

Еще раз напомню, что это написано в 1960 году, Казакову тогда было тридцать два года, а мне и того меньше. Конечно, я плакал, когда читал казаковские пассажи. Многое чтение и особенно писание — такое дело, предрасполагает к чувствительности. Я был заражен, завербован — не знаю, как лучше сказать, казаковским Севером. Да тут еще в «Северном дневнике» — гимн дороге, почти как у Гоголя — птице-тройке...

«В дорогу, в дорогу! Я хочу говорить о дороге.

Отчего так прекрасно все дорожное, временное и мимолетное? Почему особенно важны дорожные встречи, драгоценны закаты, и сумерки, и короткие ночлеги? Или хруст колес, топот копыт, звук мотора, ветер, веющий в лицо, — все плывущее мимо назад, мелькающее, поворачивающееся?..

Как бы ни были хороши люди, у которых жил, как бы ни было по сердцу место, где прошли какие-то дни, где думалось, говорилось и слушалось, и смотрелось, но ехать дальше — великое наслаждение! Все напряжено, все ликует: дальше, дальше, на новые места, к новым людям! Еще раз обрадоваться движению, еще раз пойти или поехать, понестись — неважно на чем: на машине, на пароходе, в телеге, на поезде ли...

Едешь днем или ночью, утром или в сумерки, и все думается что-то, что было назади, вчера, — это хорошо, но не так хорошо, как будет впереди».

Я не мог устоять перед казаковским напором, собирал пожитки и отправлялся куда-нибудь... на Кольский полуостров, на Алтай, на Ангару, в Забайкалье, на Восточный Саян, на Курилы, на Командоры. Ехать на казаковский Север с надеждой что-нибудь написать... Юра не оставлял ни малейшей надежды. Я пускался в дорогу с надеждой, дорога ни разу не обманула меня.

В октябре 1971 года я получил письмо от Казакова.

Оно написано от руки (чаще Юра писывал на машинке). Почерк у него убористый, отчетливый, малость небрежный, строчки внаклон — элегантный...

Взяв на себя право публикации: казаковских писем ко мне, я испытываю сложные чувства: одно дело быть эссеистом, мемуаристом, но другое — публикатором. На-писанное Казаковым четверть века тому назад никем, кроме меня, пока что не читано, мне одному и предназначено. Как быть без хозяина: предать гласности или оставить так?

Казаков писал письма с труднообъяснимой — по нашим временам — щедростью, как их писали в дотелефонную, даже дотелеграфную пору, с искрометным талантом, с язвительным умом, с озорством и фантазерством, со свойственной ему бесцеремонностью, свободою в выражениях, оценках и всегда с какой-нибудь идеей. Что-то такое вдруг его осеняло, — он и писал. Я знаю, множество казаковских писем хранится в домашних архивах Виктора Конецкого, Георгия Семенова, Виктора Лихоносова, Василия Рослякова и многих-многих других, известных и неизвестных. (Казаков писал письма рыбаку деревни Лопшеньга Вячеславу Ивановичу Яреньгину; нынче рыбак, как говорят в поморских селениях, померши; письма Юрия Павловича хранит хозяйка Яреньгина Александра Михайловна.) И я хочу, чтобы письма Юрия Казакова увидели свет, чтобы мы, жившие вместе с ним, и те, кто моложе нас, вслушались бы в голос писателя в тот момент, когда его осенила какая-нибудь идея-мечта или взбрело ему на ум что-нибудь очень понятное по-житейски; Казаков был всецело земной человек.

Итак...

«Привет, старче! Я тут с болезненной скуки протянул свою исхудалую руку, выковырнул твою книжку, начал читать про рыбаков и вот не утерпел, решил тебе написать, поделиться, так сказать. Понимаешь, уже года три меня преследует мечта поплавать по нашим рекам и озерам и, может, даже по Б. морю на суденышке, желательно, конечно, на своем (подчеркнуто Ю. Казаковым). После долгих раздумий я пришел к выводу, что лучше, чем мотодора, для этого ничего нет. И даже узнал, где их делают. В Архангельске, братец ты мой, на соломбальской судоверфи. И двигатель у них дивный, безо всяких свечей и прочей электрической фиговины, и корпус мореходный, я интересовался, говорят, тамошние рыбаки не боятся на них ходить при волне до 8 баллов.

Но дорого! <...>

А поплавать смерть охота! <...>

Наконец, меня осенило (вот именно: осенило! — Г. Г.) Аренда! Ведь владельцы всяких катеров не все же время на них плавают. И не все уж так дрожат за свою посудину (в этом пункте Казаков малость прекраснодушен в отношении своих соплеменников. — Г Г.), что не дают чужой ноге на нее ступить. Может, кто-нибудь и сдает в аренду свои плавсредства. Ваш Питер самый плавучий город, вот я и подумал, м. б. ты на досуге разузнаешь про аренду. Вот славно бы в мае сплавать, пройти по Волго-Балту или куда угодно.

Мотодору ты знаешь? Скуластая, бокастая и с одинаковыми кормой и носом.

Узнай, милый, про это дело и напиши мне. А то мы с тобой не охотились и не рыбачили вместе, а только пьянствовали иногда, а ведь это дурно.

Сижу и помаленьку тюкаю свой сев. очерк. Вот в 72 году выйдет сев. дневник, пришлю тебе, если буду жив.

Мотодора еще знаешь чем мне нравится? Ей на борт наступишь, она и не дрогнет, а то эти все катера — в них бабу ласкаешь с риском для жизни.

<...>

Целую!

Ю. Казаков».

Письмо само по себе требует затраты душевных сил, оно представляет собою в некотором роде разрядку, освобождение от обуревавших тебя каких-то не до конца ясных мечтаний, предположений, забот. Теперь заботы высказаны, они уже не только твои, но и переложены на чьи-то плечи...

После обмена посланиями, изобилующими всякого рода заманчивыми приглашениями-предложениями в смысле вояжей, охот-рыбалок и прочего такого самого лучшего в жизни (замыслы Казакова всегда по-московски с размахом: гулять так гулять), решительно никаких действий не предпринималось. Миги активной нашей переписки сменялись годами забвения. Слишком разно мы жили с Юрой Казаковым, и если когда встречались (редко, редко), то никакого слияния душ у нас не наступало.

Казаков по природе своей был... ну, что ли, солистом. В любом сообществе (городском, литературном) он занимал трибуну, вещал, изрекал, поучал, сообщал, наборматывал, курлыкал и мурлыкал. Слушать других столичных златоустов Казаков не умел, разве что — на моей памяти — Юрия Домбровского...

Я иногда думал о том, каково Казакову странствовать по северу с Евтушенко, таким же, как он сам (может быть, еще больше) , солистом-оратором, не умеющим слушать, — это у них общее, может быть, еще из Литинститута... Надо думать, такое сходство и помогло Казакову с Евтушенко. выносить друг друга в странствии: каждый занимал трибуну, молотил свое — без обязательства и потребности слушать. Зато с какой нежностью-гордостью упоминает Юра в своих записках «знаменитого друга», как вдруг округляет он и без того округлые свои глаза...

Говоря по чести, дружба моя с Юрой Казаковым, наивысшие взлеты, мгновения нашей дружбы запечатлены, главным образом, опять же в эпистолярном жанре. Стоило нам сойтись с Юрой — в Москве, Ленинграде, Переделкине, Малеевке, у него на даче в Абрамцеве, — и я скоро уставал от моего знаменитого друга, слишком много в нем было всего: таланта, мудрости, высшего знания, мощи духа и тела, постоянной готовности пировать. И еще какой-то печали: что-то знал Казаков о жизни или о смерти, об отпущенных ему сроках, чего не знали другие; что-то он видел там впереди. Была в нем отъединенность от всех, особость...

73
{"b":"832985","o":1}