Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот это «что-то» занимает Виктора Голявкина; герой его рассказов, маленький или взрослый, должен сунуть нос туда, где никто до него не бывал, чаще всего получить за это по носу, но при этом ощутить себя на мгновение первооткрывателем, то есть испытать свое собственное, а не подаренное кем-то счастье.

Если в рассказах Голявкина дети играют, то не в какую-нибудь всем известную игру, а, например, в Антарктиду (есть такой рассказ: «Мы играем в Антарктиду»). Дети у Голявкина, в общем, такие же, как все дети, но и чуть-чуть особенные, их особенность — в потребности фантазировать, то есть творить. Дети в рассказах Голявкина талантливые, хотя они и понятия не имеют об этом своем таланте.

Вот, к примеру, рассказ:

«Четыре цвета

Первоклассник Алик нарисовал:

сиреневого верблюда,

зеленую лошадку,

синюю утку

и красного зайца.

Папа, увидев рисунок, сказал:

— Разве бывают сиреневые верблюды, зеленые лошадки, синие утки и красные зайцы?

— Не бывают, — сказал печально сын. — Но у меня было только четыре краски... Вот что я сделаю!

И он тут же нарисовал:

красный мак,

зеленый огурец,

синее небо

и сиреневую сирень»

Это маленький, очень голявкинский рассказ. Можно его перелистнуть как шуточку, а можно и задуматься, что за человек этот самый первоклассник Алик. Ведь знал, что огурец зеленый, но почему-то нарисовал сиреневого верблюда. Ладно, что умный взрослый папа вовремя Алику все объяснил, не заметив при этом, что Алику хочется увидеть, создать свой собственный мир, что в Алике заложен талант...

Я знал Голявкина в ту пору, когда он был студентом Академии художеств. Он приехал в Ленинград из Баку. Там прошли его детство и отрочество. Голявкин учился законам искусства, правилам живописи и в то же время писал картины вопреки этим канонам, раскрепощенной рукой, демонстрируя южное буйство красок, дерзко смешивая на палитре тона и оттенки, создавая свой собственный цвет. Картины он щедро раздаривал, так же щедро, вдохновенно, не отрываясь от холста, их писал...

Он подавал большие надежды как живописец, восхищал товарищей, вызывал на свою голову гнев наставников. Казалось, что судьба его в искусстве предопределена. Однако вышло все по-другому. Голявкин забросил живопись. Хотя... не совсем забросил. Впоследствии сам иллюстрировал свои книги. Но это уже отдельная тема: Голявкин — книжный график...

Расставшись с живописью (конечно, не сразу, постепенно, порываясь вернуться к ней и возвращаясь), Голявкин обратился к слову, понимая его как строительный материал искусства, близкого живописи и другим родам художественного творчества, прежде всего музыке.

Когда Голявкина заметили, когда о нем заговорили, то одним показалось, что манера его напоминает манеру Михаила Зощенко, другие нашли в нем сходство с Юрием Олешей, третьи протянули нити к Эрскину Колдуэллу и Шервуду Андерсону, кажется, вспоминали Хемингуэя и даже Фолкнера. Но все это было потом, много лет спустя с того времени, когда Виктор Голявкин пришел в литературное объединение при издательстве «Советский писатель» с первыми своими рассказами.

Он обладал тогда резко выраженной внешностью: боксерская челка (он занимался боксом, был чуть ли не чемпионом Баку), массивные скулы и нижняя челюсть; зеленоватые с прожелтью, остро глядящие его глаза выражали прежде всего независимость; короткая сильная шея, широкая грудная клетка и впалый, как подобает студенту, живот. И как-то очень крепко стоял Голявкин на своих, надо думать, сильных ногах; стойка его сразу внушала мысль о готовности не только к самозащите, но и к нападению. Голявкин был подчеркнуто самостоятелен, даже и агрессивен во мнениях, в манере держаться, говорить. Чего не было в нем, так это юношеской уклончивости, застенчивости или угловатости. Он был задирист, нахрапист, колюч — таково было первое впечатление при знакомстве, оно продолжалось до первой его улыбки, до смеха. Голявкин мог рассмеяться мгновенно, без затруднения, без заминки, как будто его щекотали в каком-то самом чувствительном месте. У него была особо острая реакция на смешное: смеялся он без удержу, просто-таки заливался. Под его жесткой, суровой на вид оболочкой таился целый вулкан веселости.

Рассказы, прочитанные Голявкиным на литобъединении, поразили всех, кое-кого даже испугали абсолютной непохожестью — по форме и содержанию — на то, что сами писали, и даже на то, что читали. Голявкин делал первые шаги в литературу совершенно самостоятельно, без каких-либо подпорок. Может быть, ему помогли здесь уроки, почерпнутые в живописи: фиксация мгновенного впечатления, то есть импрессионистичность стиля; известная степень абстрагирования от изображаемой натуры, заострение рисунка, вольная, прихотливая игра цвета, света и тени. И обязательно — музыкальность слога, утонченное использование словесных обертонов, повышенное внимание к ритмике.

Голявкин создавал поэтику своей малой формы, я даже не решаюсь назвать это прозой; при его необычайной творческой активности рассказы появлялись один за другим, будто они выходили из телетайпной машины. Голявкин пользовался поразительно малым словарным фондом, в иных рассказах ему хватало всего пяти-шести слов, все дело тут состояло в их комбинации, в ритме, в подтексте, в полутонах. Рассказы сразу запоминались, их декламировали в компаниях как стихи, передавали из уст в уста. Вот, например, такой рассказ:

Лейтенант

Я проснулся, услышав стук в дверь. Вошел старый школьный товарищ. Я не узнал его сразу, я не видел его много лет, а как только узнал, сказал:

— А... Миша...

— Петя! — сказал он. Он был рад.

Я сидел в трусах на кровати. Кровать была высока. Миша был в новой военной форме. Он был лейтенант.

— Ты лейтенант, — сказал я.

— Я лейтенант, — сказал с радостью Миша.

— Мда... — сказал я.

— А ты? — спросил Миша.

— Я не лейтенант, — сказал я.

— Почему же?

Как мне показалось, он удивился. Я посмотрел на него с интересом.

— Не знаю, — ответил я.

— А я лейтенант, — сказал Миша.

— Ты лейтенант, — сказал я.

— Лейтенант я, — сказал Миша.

— Лейтенант... — сказал я.

Мы помолчали.

Потом попрощались.

Он пожал мне руку и отдал честь.

— Лейтенант, — сказал я, — конечно...

Он пошел. На площадке лестницы остановился. Повернулся ко мне весь в улыбке. И опять отдал честь. Только щелкнул отчетливо каблуками. И уже пошел окончательно.

На этом материале, по этому сюжету можно бы написать другой, как говорится, развернутый рассказ, с реалиями быта, места и времени, с проникновением во внутренний мир действующих лиц: здесь и юношеская гордость по поводу первых знаков отличия, тут и зависть однокашника, не получившего этих знаков, тут и крах отроческой дружбы, и резкое размежевание жизненных установок. Все эти состояния, положения и ситуации уже разработаны в литературе. Однако Голявкин написал свой рассказ без оглядки на традицию. В рассказе всего тридцать строк, да и строчки-то укороченные, рваные, сплошь многоточия. Экспозиции нет, четыре пятых рассказа занимает диалог, спотыкающийся, косноязычный, построенный на недоговоренностях. Однако рассказ весь живой, действенный, в нем нет привычных изобразительных средств, но резко выражены взгляд автора, его волевое начало и вместе с тем его усмешка над человеческими слабостями, такая добрая, такая понимающая!

Все эти свойства и особенности дарования Голявкина впоследствии будут причудливо варьироваться, развиваться: каждый новый рассказ — это обязательно эксперимент, изобретательство, поиск не только жизненной ситуации, но и формы, окраски. С годами рассказы станут чуть попространнее, обрастут бытовыми подробностями, обретут бо́льшую определенность авторской мысли, появятся на свет свидетельствующие о зрелости мастера вещи: «В гостях у соседа», «Не хотите ли выстрелить из лука?», «Густой голос Выштымова», «Калейдоскоп», «Веселые ребята».

66
{"b":"832985","o":1}