Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слонимскому больно было переживать — нет, не ошибку, не даже творческий неуспех и тем более не отход от любезных писателю литературных форм кого-либо из его недавних учеников, — огорчало и уязвляло Слонимского вольное обращение с нравственными канонами, завещанными настоящей литературой.

Однажды мы жили с Михаилом Леонидовичем в Доме творчества в Комарове. У меня только что вышла книга, может быть, третья по счету, во всяком случае, одна из первых; я пребывал в состоянии так знакомой каждому молодому писателю эйфории, когда, казалось, еще немножко, еще чуть-чуть — и книга твоя что-то такое всколыхнет, потрясет, перевернет, опрокинет. Книжного бума тогда еще не было; книга поступала в продажу, спокойно лежала на полках и прилавках, кто-то ее покупал; оставалось чуть-чуть подождать: пусть прочтут — и наступит признание, слава. Пока что я, как говорят, ликовал, возвращался в Дом творчества поздно за полночь...

И как-то раз, возвратясь и нетерпеливо похаживая по комнате в предвидении завтрашнего дня, полного всяческих удовольствий, я услышал тихий стук в дверь. За дверью стоял Слонимский. Шел второй час ночи. Михаил Леонидович сказал, что подымался ко мне множество раз, не спал, ждал меня, разговор не терпит отлагательств. Черты лица его обострились, а взгляд, всегда лучившийся добротою, поразил меня отчужденностью. Передо мной был другой Слонимский, не тот, каким я привык его видеть на занятиях литкружка: в нимбе папиросного дыма, ласковых улыбок, говорящего непременно благожелательные речи. Теперь я видел сурового, жесткого, старого, исстрадавшегося — и непреклонного человека. Слонимский сказал:

— Я прочел вашу книгу...

Он говорил долго, и я улавливал суть его речи, не фиксируя внимания на фразах и словах. Во мне срабатывал некий фильтр самосохранения... Слонимскому не понравилась моя книга. Не потому, что она бесталанна, плоха, может быть, даже напротив: чем книга сильнее художественно, тем больше ответственность ее автора в нравственном смысле. Интимности, откровенничанья противопоказаны настоящей литературе. Личное начало не обязательно адекватно общечеловеческому. Подробности чьей-либо жизни могут стать интересными и поучительными для всех, только будучи осмыслены, переработаны в сознании художника. «Правда жизни» имеет свои подвалы, чердаки, но есть еще высший, духовный смысл жизни, и, чтобы постичь его, нужно набрать высоту. Литературная судьба начинается не с первой книги, не со второй и не с третьей, а именно с высоты обзора...

Слонимский говорил другими словами, но такова была суть преподанного мне в ту ночь урока. Урок получился предметным и доказательным: на столе между нами лежала книга; я так надеялся на нее, так многого ждал от нее... Разминая тонкими пальцами бог знает которую папиросу, Слонимский говорил о стыде, предстоящем писателю в пору зрелости — за написанное и опубликованное им однажды, если писатель позволил себе нравственную нечеткость, опустился ниже дозволенного настоящей литературой. «Конечно, бывает, не так уж редко бывает, бумага терпит... Но, вы понимаете, мы говорим о другом. Я в вас верил, и я надеюсь...»

Слонимский верил в меня. Иначе, судите сами, для чего бы стал опытный старый писатель, уже носивший в себе смертельную болезнь и знавший о ней, просиживать ночь напролет в прокуренной комнате с малознакомым ему человеком на сорок лет младше его? Воистину до конца он остался «хранителем интересов и душ».

Так много сказал мне в ту ночь Слонимский, что, как ни противился я вмешательству в мою личную жизнь (сочинение книг представлялось мне тогда, да и теперь тоже, глубоко личным делом), урок запомнился, я усвоил его. Все сбылось, что предсказывал мне Слонимский: и стыд за публикацию незрелой вещи, и мука переоценки написанного тобою однажды, и усилия, не всегда успешные, подняться, набрать высоту.

Особенно памятна мне одна мысль, высказанная в ту ночь Слонимским: «Писатель воспитывает себя прежде всего тем, что он пишет... Создавая своих героев, писатель сам зависим от них...» Михаил Леонидович говорил об «обратной связи»; столь модное теперь, заимствованное из точных наук понятие в ту пору еще не перекочевало в литературный обиход.

Творческий акт создания литературного персонажа представлялся ему и актом становления, самовоспитания литератора. «Чем выше, в идейном отношении, вы поднимете героя вашей книги, тем дальше увидите сами, уловите главные тенденции развития жизни». Кажется, так формулировал Слонимский свою любимую мысль. Слово «тенденции» он произносил с мягким окончанием: «тенденсии».

В герое повести, романа или рассказа Слонимскому хотелось найти средоточие самых передовых идей времени и обязательно — сопричастность общественному развитию в его социальном, нравственном, философском аспекте. Превыше иных движущих сил в литературном процессе он ставил интеллект. Какой-либо расчет на успех у массового читателя, подлаживание к его вкусам были чужды ему.

Однако не следует думать, будто Слонимский был писателем чисто «умственным», отвлеченным от жизни, книжным. Стоит вглядеться в его биографию, чтобы понять, как искал он, смолоду до седых волос, наитеснейших контактов с действительностью в самых болевых ее точках, на переднем крае сражений — в буквальном смысле. Именно искал, в юности, может быть, полусознательно, в зрелые годы отдавая себе отчет в том, что писателем можно быть лишь ценою великих усилий, участвуя в социальных бурях, поверяя почерпнутый в книгах, в общении с выдающимися умами опыт непосредственной практикой борьбы и строительства нового мира.

Михаил Слонимский сотворял себя как писателя. Право на это звание было для него свято, он завоевывал его. Начал писать, возвратившись из окопов первой империалистической... Первая его книга «Шестой стрелковый» пахла кровью и порохом. В первом авторском представлении читателям совсем еще молодой Слонимский счел нужным сообщить те факты своей биографии, которые самому ему казались определяющими: «В 1914 году, 17-ти лет, кончил ускоренным выпуском гимназию и пошел на войну. Путь проделал такой: через Варшаву к Единорожцу (в семи верстах от германской границы), оттуда отступал к Рожанам, через Нарев, до Полесья (Молодечно).

За Наревом был контужен: разрывом снаряда бросило о землю. Сломал ребро и ногу.

Закончил военную карьеру солдатом в Петербурге 27 февраля 1917 года.

Последние три года из Петербурга уезжал редко и ненадолго.

В 1917 году писал военные обзоры, теперь пишу рассказы. На днях выйдет книжка «Шестой стрелковый» — в изд-ве «Время», еще одна в изд-ве «Былое» («Чертово: колесо» и др.) ».

Этот, как говорят нынче, писательский самоотчет помешен в № 3 журнала «Литературные записки» за 1922 год, в ряду с самоотчетами других «Серапионов» — всем им было тогда чуть больше двадцати. Читаешь эти короткие жизнеописания и диву даешься: какой концентрат разнообразнейшего человеческого опыта несли в себе совсем еще молодые люди, коим предстояло стать зачинателями явления принципиально нового во всемирно-историческом масштабе — советской литературы.

Вот, например, что писал о себе Всеволод Иванов: «Учился в сельской школе и — полгода — в сельскохозяйственной. С 14 лет начал шляться. Был пять лет типографским наборщиком, матросом, клоуном и факиром — «дервиш Бен-Али-Бей»...

С 1917 года участвовал в революции. После взятия чехами Омска (был я тогда в Красной гвардии), когда одношапочников моих перестреляли и перевешали, — бежал я в Голодную степь...

Ловили меня изрядно, потому что приходилось мне участвовать в коммунистических заговорах. Так от Урала до Читы всю колчаковщину и скитался».

Рядом не менее впечатляющие, яркие в духе времени и всерьез драматичные «послужные списки» Зощенко, Тихонова, Федина...

Первые уроки, преподанные Слонимскому его товарищами по перу, состояли в том, что литература не кабинетное дело, не рафинад; она заваривается в котле классовых битв, ей предшествуют хождения по мукам, и личный жизненный опыт — первооснова писательского призвания — должен быть емким, непосредственно сопряженным с наиважнейшими для эпохи делами человеческими.

56
{"b":"832985","o":1}