Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«О пауках можно рассказать многое.

Пауки очень верно предсказывают погоду. Пойдешь, бывало, за грибами — длинная вязкая паутина липнет к лицу, к рукам. Это значит: надолго установилась ясная, хорошая погода.

Есть пауки — мастера и охотники.

Есть пауки — водолазы. Эти пауки спускаются под воду на дно неглубоких лесных ручейков. Вместо скафандра они уносят на своем брюшке большой пузырь воздуха, которым дышат под водою...

Есть пауки — быстроногие бегуны. Есть крошечные пауки-летчики, которые летают по воздуху на длинных, выпущенных из брюшка паутинках; как настоящие парашютисты, они пролетают большие пространства, перелетают широкие реки».

Рассказы Соколова-Микитова просты и поэтичны. Каждый из них — еще как бы маленький научный трактат. Соколов-Микитов приглашает вглядеться в живую природу, она проста и гармонична, и сколько таланта, фантазии, смысла в ее простоте!

«Карачаровский домик» написан в традиции классической литературы для детей. Так писал Лев Толстой. Так написал свою «Серую шейку» Мамин-Сибиряк. Таковы рассказы о животных Бориса Житкова, Михаила Пришвина.

Дети любят, когда бывалые люди рассказывают им всерьез о сущем, реальном мире. И взрослые тоже любят. Как бы ни усложняли, ни убыстряли, ни изощряли, ни отчуждали мы свою жизнь в городах, первопричина жизни — природа...

В карачаровском домике на берегу Волги сидит, наклонившись к уху диктофона, сивобородый дед. Писать он не может, не видит строчек. Но память его светла. Вращаются диски записывающего аппарата. Звучит над столом густой глуховатый голос. Ложатся на ленту слова. В очередных номерах журналов мы читаем новые рассказы Ивана Сергеевича Соколова-Микитова: «Галки», «Лебеди», «Ласточки», «Воробьи», «Журавли». И разглаживаются морщины на наших нахмуренных, озабоченных лбах. Мы чувствуем беспричинное, безымянное счастье…

Иван Сергеевич Соколов-Микитов никогда не заявлял о себе в печати сколько-нибудь громко. Его голос на протяжении десятилетий звучал в своем регистре, в собственной тональности. Он не умолкал, не срывался. Время и шумы, которыми полнилось время, приглушали его порой. Он доносился как будто издалека, из давней давности, заодно с голосами предшественников.

Литература омолаживалась. Иван Сергеевич старел. Книги его оттеснялись на полках новейшими книгами. Но старого мастера находили опять, обретали, открывали новые молодые. Изумлялись его судьбе очарованного странника. Садились к его столу. Беседа шла за столом, как у древних, возвышенно, мудро, и была она по-земному вкусна и приправлена перцем. Беседе способствовал старый екатерининский штоф.

Штоф стоит на столе — элемент ритуала. Он ходит по кругу, пустеет. Ивану Сергеевичу хоть бы что. Расправляются его плечи. Работает память.

— Помню, в тридцатые годы жила в Ленинграде писательница Нежина. Она всегда держала ежей. Мы собирались у нее, бывало. Разговаривали. Выпивали, закусывали. И вот, как вилками застучат, рюмками зазвякают, тут ежи вылезали из-под дивана. Рефлекс у них выработался. Водочки им давали выпить. На блюдечко нальют, они выпьют и под диван отправляются спать. Втянулись. Понравилось это дело ежам... И вот как-то раз, не помню уж кто, подшутил над ежами. Больше им влил, чем обычно, ну, может быть, грамм сто пятьдесят. Ежи, правда, выпили без остатка. И — ничего, вполне пристойно вели себя. Только один из них до гнезда не добрел, перебрал. Ежи всегда спят с поджатыми лапами, иглами защищаются. А этот, бедняга, как шел, так и растянулся, лапки наружу. Ночью крыса ему ноги-то и отгрызла. Вот такой грустный случай. Нравоучительный. О вреде пьянства...

А то еще помню, в Пермской области мы жили, в деревне, у Вахромеевны, вдовы. И вот постигла такая беда Вахромеевну, что большей беды на деревне по тем временам и не придумать: индюшка ее только села на яйца, да ненароком и померла. Чего склевала или пристукнул кто — уж не помню. Вахромеевна плачет. Ну что ты тут будешь делать? Не придумаешь, чем и помочь. Такое горе для деревенской женщины... Да. Тут соседка заходит, Вахромеевна жалуется на свою беду. А та говорит: «Ты, Вахромеевна, на яйца-то посади индюка. Налей ему водочки в клюв, он пусть выпьет, осоловеет — и будет сидеть. А как протрезвеет, ты опять ему дай глотнуть. Как миленький будет, никуда не денется». Да... У нее, говорит, был такой случай.

Ну что ж, Вахромеевна в магазинчик сбегала за бутылкой, индюку в клюв влила, усадила его на гнездо. Он погрузился в нирвану — сидит за милую душу. И можете себе представить, высидел индюшат. Вахромеевна рада-радехонька. А индюк алкоголиком стал. Совсем спился с кругу. По деревне как малахольный бродил, пока не учуял, что место такое есть, где водочкой пахнет. У магазина по вечерам мужики соберутся, распивают на вольном воздухе. И он тут как тут. Ему нальют в какую ни есть плошку, он тяпнет — и с ног долой. В канаву завалится в крапиву и замертво спит. Как нынче пишут в газетах: пьянство к добру не приведет. Вот такая грустная история...

Может быть, эти свои истории Иван Сергеевич рассказал уже диктофону, внук Саша переложил их на бумагу, они сохранятся, не пропадут. Или предпочтение отдано другим историям, не слышанным мною. Память старого писателя полнится трогательными и поучительными, как притчи, сюжетами, картинами.

Соколов-Микитов за долгую свою жизнь много чего изведал. Жизненный материал накапливался в памяти, как седина в бороде. Перо его не поспевало за сюжетом биографии. Даже новейшая записывающая техника едва ли поспеет за памятью старого жизнелюба.

Лобастый, с запунцовевшим, большим вислым носом, полный мудрого лукавства, дед сидит за столом. Он опрокидывает граненый хрустальный стаканчик, накалывает на вилку грибок, приступает к хранимой в памяти притче:

— Изба у Вахромеевны большая была — в Пермской области, в эвакуации мы у нее жили. Сыновья ее все ушли на войну. Охотился я много тогда. Охота там богатая. И еще жила вместе с нами у Вахромеевны американка. Из Флориды приехала. Сын у нее был коммунист и пошел воевать с фашистами. К нам он приехал. И она тоже приехала. И вот по утрам я выйду — хотите верьте, хотите не верьте — они сидят, две старухи, и вот разговаривают без умолку. Одна по-русски, другая по-американски. Я говорю: «Вахромеевна, а вы понимаете друг дружку?» — «А как же, — она говорит. — Понимаем, конечно. Об одном ведь мы с ней говорим».

Закончена притча. За столом легкий гомон. И опять воцаряется над голосами богато тонированный, глуховатый, необыкновенно дружелюбный, мягкий бас Соколова-Микитова:

— Война началась. Первая мировая война. Ну что ты будешь делать? Нельзя сидеть сложа руки. Я поступил на курсы медбратьев, у Витебского вокзала эти курсы были тогда. И вот, помню, прибыл первый эшелон раненых с фронта. Я в ночь дежурил, весной это было как раз. И врач была молоденькая такая девушка. Помню, в белом халате она, крахмальном. И гроздь сирени у нее к халату приколота. Мы носим раненых, делаем перевязки. Один был солдатик совсем тяжелый, осколок ему попал вот в это место, порвал прямую кишку. Ну что ты будешь делать? Кровь бьет у него из раны. Мы знали, как кровь останавливать на руке, на ноге, жгуты накладывали, нас учили. А тут другое. И врач, эта девушка, растерялась. Кровь бьет фонтаном, весь халатик ее в крови. И сирень в крови. Как сейчас помню. Перебинтовали мы его. Послали за профессором на квартиру. Тот приезжает. Наркозу не было тогда. Только местная анестезия. Да. Разрезал он солдатика, зашил. Тот притих. Раненых много было, врач и профессор ушли, а я остался около солдатика. Тот тихо так говорит мне: «Дай покурить, затянуться разок». Я цигарку свернул, махорку мы тогда курили, зажег и дал ему. Он затянулся раз и другой. Я гляжу на него, он побледнел так, вытянулся. Отошел. Помер. На руках моих помер. Это первую смерть я тогда и повидал. А потом сколько было смертей — боже мой!

В этом рассказе, тогда еще не отредактированном, не написанном, Соколов-Микитов свел воедино те самые роковые вопросы, которыми задавался в своем творчестве и не мог разрешить: гроздь сирени на груди юной прекрасной девушки — и для чего-то пролитая кровь...

45
{"b":"832985","o":1}