— Ты был мне настоящим, верным другом, — продолжала она потом. — С самой первой минуты, как мы с тобой познакомились, ты мне только добро делал; скажи, согласен ли ты мою последнюю просьбу, самое заветное мое желание выполнить? Послужишь ли мне в последний раз?
— И вы еще спрашиваете? — отвечал я ей шепотом. Слезы душили меня.
— Думаю, до конца мне не больше трех дней осталось. Когда все будет кончено, проследи, чтобы меня на кладбище не хоронили.
— Как же это? — удивился я. — Вы не желаете в освященной земле лежать?
— Освященная земля для меня та, где он лежит, — с глубокой серьезностью произнесла она и показала рукой на Чигадник.
Я подумал, что у нее от горя разум помутился.
— Ошибаетесь, хозяйка! Покойный ваш муж похоронен не на Чигаднике, а на кладбище в Светлой, — возразил я.
Она отрицательно покачала головой.
— Нет, не хочу я лежать рядом с мужем, пусть мое тело истлеет там же, где тело моего Аполина тлеет.
Она так и затрепетала при этих словах, и можно было понять, что это имя она сегодня за многие годы впервые произносит вслух.
— Вам удалось узнать, где он лежит? Вы нашли его, или кто сказал об этом?
Опять она покачала головой.
— Как мне не знать, где он лежит, если я сама его там положила!
И снова я подумал: от слабости у нее в голове стало мешаться, лучше не раздражать ее своими возражениями. Наконец я проговорил:
— Ну что ж, положимся во всем на господа — пусть мертвые в тишине и покое почиют.
Но она видела, что я не поверил ее словам; гневаться стала.
— Ты все такой же, Бартоломей, — упрямый, несговорчивый! Если я говорю, что спит мой Аполин там наверху, на Чигаднике, уж ты верь. Да, он дремлет в той самой пещере, где мы любили играть в детстве. Когда попадали в нее первые или последние лучи солнца, можно было подумать, что мы с ним посреди пламени стоим: родничок сверкал, как золотое око, цветы словно из чистого серебра были, а над головой у нас, наподобие полога, колыхался пышный плющ. Там всегда цвела весна, и, сидя в этом саду, мы улыбались друг другу. А снаружи бушевала непогода, со звоном падали ледяные сосульки, вывороченные с корнем деревья валились с шумом в снег, и никто, никто во всем мире не знал о нас.
Хотелось Аполину, чтобы мы всегда там жили, и его желание исполнится, если ты не пренебрежешь последней моей просьбой. Мы будем лежать рядом в сладком сне, а когда тела наши распадутся и прах наш смешается, из него вырастет прекрасное, сильное дерево. Проломит оно свод пещеры и протянет свои ветви к небу; прилетят соловьи и поселятся в его ветвях — это будет дерево любви. Покроется оно вешним цветом, золотые яблоки созреют на нем; кто сорвет цветок — познает сладость любви, а кто надкусит яблоко — будет счастлив. Куда бы ни отнес ветер семечко с этого дерева, птица — ветку, там точно такое же дерево примется, а рядом — другое, и в конце концов вся земля порастет ими. Понял ли ты, сколько счастья будет? Дай мне скорее руку, обещай, что выполнишь мою просьбу!
Но как мог я обещать то, в чем одно пустое мечтание видел?
Поняла она: если я не даю ей руку, значит, не хочу ничего обещать. Посмотрела на меня испытующе:
— Неужто все еще не веришь, что я знаю, где лежит Аполин, и что я сама его там положила? Что ж, расскажу, как это случилось. Видно, тебе и невдомек, что мой страшный сон исполнился. Перед тем как мы с Аполином вновь встретились, видела я, что какой-то дорогой для меня человек смертельную рану мне прямо в сердце нанес. И, видишь, наконец, кто был в самое сердце ранен?
Я невольно вздрогнул, но смысл речей ее все еще до мог постичь.
— Помнишь ли, однажды вечером мы с тобой крадучись по лесу шли, а будущая твоя жена нам дорогу указывала? Наконец увидели домик угольщика. Ты влез на дерево, желая поглядеть, кто там есть, и увидел шляпу Аполина с увядшим букетиком базилика. Ну, а я не только его шляпу увидела, но и самого Аполина узнала… Аполин — вот кто был атаманом разбойников!
Не ухватись я за стол, верно тут же со стула свалился бы, так она меня напугала. Нет, не болезнь говорила нынче ее устами, в каждом ее слово чистая правда была, правда для меня неожиданная, страшная.
— Плохи были твои дела, Бартоломей, очень плохи, когда я тебя за руку схватила и мы бросились вон из леса. Думала, ты тоже его узнал, выдашь господам и убьют они его, как убили его отца. Твое счастье, что ты мне сразу все свои мысли открыл. Не допустила бы я, чтобы ты его палачам выдал, скорее убила бы тебя своими руками.
При этих словах глаза у нее сверкнули, как тогда сверкали. Мне казалось, я все это во сне вижу.
— Проклинала всегда я главаря шайки лесной, но как только узнала, кто он, сразу по-другому думать стала, — продолжала она. — Да, он во всем прав, поняла я, почему он так поступает: люди заслужили, чтобы он ненавидел их и мстил им. Правильно делал, что грабил и убивал их, и хотя бы только за то, что нас они разлучили. Припомнила я все, сказанное им у нас накануне вечером, и мне стало ясно — нет никакой разницы между разбойниками и важными господами. Говорят, одни из них поступают в согласии с законом, а другие противозаконно, но цель-то у них одна и та же. Ну, а если бы он даже позволял себе то, что другим не годится делать? Но ведь то был мой Аполин, как не предоставить ему больших прав и большей свободы, чем другим людям! Ни в чем я его не упрекала, нисколько не боялась его и не был он мне противен! Радовалась уже наперед, как скажу ему об этом, — пусть узнает всю глубину моей любви и будет спокоен рядом со мной. И вдруг во мне какой-то внутренний голос заговорил. Вначале он звучал очень тихо, потом все громче а громче, и скоро уже гремел, заполняя собой все. Меня подхватило и понесло… То был мощный, шумный поток, он лишал меня воли и сил, я захлебывалась… Все отчетливее, все настойчивее звучали одни и то же слова, страшные чудища, вонзавшие в мою плоть свои палящие жала. Голос повторял все то, что мне и так уж было известно, но о чем я желала забыть, захваченная любовью. Не хотела слушать и не могла не слышать, ибо каждая капля моей крови, каждая травинка под моей ногой, каждый лист дерева, шелестящий надо мной, — все кричало: «Тот, из-за кого проливались, слезы, недостоин счастья, кто мстил людям, тому не простится, счастье всех людей должно быть человеку дороже, чем счастье его личное». Я пыталась переспорить этот голос, заглушить его, по-своему истолковать то, что он мне твердил, сопротивлялась всеми силами души. В таком состоянии вернулась я вместе с тобой в усадьбу и с той же бурей в душе отправилась утром в горы. Думалось, стоит только увидать Аполина, как этот внутренний голос сразу же умолкнет — ведь угасла ненависть моя к атаману, когда я его в домике лесном увидела! Напрасно надеялась! Душа не переставала бунтовать. Без радости увидела, что Аполин уже ждет меня под сосной, не слыхала, как поздоровался он со мной и что мне сказал, и только когда упомянул о Чигаднике, начала к его словам прислушиваться.
«Пойдем же, — говорил он, и голос его лаской звучал. — Раз уж мы с тобой оказались сегодня в горах, давай зайдем в нашу пещеру и навсегда простимся с ней. Хотелось бы мне, чтобы каждый час нашей жизни был подобен тем, что мы там проводили!»
Обнял он меня и прижал к груди; слышала я, как радостно стучит его сердце. Если бы только знал он, что творилось в душе моей!
Обнявшись, шли мы по знакомой с детства тропинке, бессчетное число раз когда-то мы здесь вприпрыжку пробегали. Не спрашивал он, почему я молчу, молчал и сам — так был взволнован.
Вошли в пещеру. Как всегда, поутру сумрачно в ней было, грустно, словно в могиле, но вскоре туда проник луч солнца. И вновь мы были озарены солнечным светом — яркое пламя бушевало вокруг. Нет, не утренняя заря освещала нас теперь — море крови хлынуло в пещеру; не лучи солнца играли на влажных цветах около родничка, то были клинки — да, то были огненные клинки! Невольно я сунула руку за корсаж — тут ли нож Аполина?..
Сели мы на дерновую скамью, которую Аполин когда-то для меня сделал. Все как прежде бывало: мох все такой же мягкий, плющ зеленел, цветы все так же свежи, крапники все так же сверкали. Все как в счастливую пору нашего детства! Прижав меня к груди своей, Аполин вскричал: