Гавел держит ее руку, не пускает, да еще прижимает к груди. Нет, все это не может быть фальшью: тогда, значит, целый свет лжет и люди щепотки золы не стоят. Но Цилка все еще недоверчиво вертит головой.
— Родителей моих хвалишь, — вслух рассуждает она, — меня тоже не коришь, платье тебе не важно, а на свадьбу ты со мной все-таки идти не хочешь; есть тут все же какая-то зацепка.
— И ты еще не додумалась — какая?
Она вынуждена признать это.
— А еще твоя мать, чуть ли не единственная у нас в горах толкует знамения и сны да будущее людям предсказывает.
Цилка вроде все еще не понимает, куда он метит.
— Хороша прорицательница, которая не знает, что девушка никогда не выйдет за того, с кем она на свадьбе подружкой была, а если и выйдет — не жить им в согласии. Сколько раз мне мать говорила, чтобы я хорошенько это запомнил, и каждый раз новым примером подтверждала. Знаю, все это суеверие, но хоть я и за прогресс, а тут против не пойду, пусть мне в лицо смеются. Я с детства ценил каждое материнское слово и век ценить буду. Странно, что твоя этого не знает.
— Как ей не знать! — защищает мать Цилка, зардевшись что маков цвет.
— Так и тебе это известно?
— Конечно, известно.
— И все-таки ты собираешься идти со мной подружкой?!
— Для того я и пришла, не для чего другого.
— Значит, в мужья ты меня не хочешь?
— Этого я не говорила.
— Как же понимать тебя?
— Мы не подходим друг другу.
— Какой мудрец это придумал?
— Всякий скажет.
— Что мне до всякого?! Пусть говорят что вздумается. Но люди вовсе не говорят этого, у тебя самой в голове такая причуда засела!
— Я прекрасно знаю, что возможно, а что нет.
— Видать, не знаешь, раз так говоришь. Кто-то другой завладел твоим сердцем — вот почему ты все время отворачиваешься от меня.
— Брось-ка.
— Это ты брось чепуху-то молоть!
— Да как же так?! У тебя и хата, и поле, и лес, и ремесло, а у меня макового зернышка нету.
— Вот потому, что у меня все есть, я и могу жениться на той девушке, которая мне понравится. И я возьму в жены только тебя.
— Не искушай, Гавел! И без того у меня круги перед глазами, и в ушах шум, и кровь кипит.
— И ты меня не мучай — только желчь вздымается. Лучше всего будет, если ты заберешь свой розмарин, завернешь в платочек и снесешь все это как можно скорее Верунке, чтобы она успела иного дружку подыскать. Не хочешь одна ей это снести и передать мои слова, я охотно пойду с тобой и сам скажу ей, что завтра дружкой не буду и что мы с тобой помолвлены. И заодно попрошу побеспокоиться сразу и о другой подружке — очень мне теперь надобно, чтобы кто-то на тебя глаза пялил, а уж чтобы какой-то парень с тобой в процессии шел — и говорить нечего. И если бы ты была со мной так же откровенна, как я с тобой, ты сказала бы мне: «Согласна!» И к храмовому празднику мы стали бы мужем и женой.
— Гавел, не испытывай так жестоко моего терпения, не гневи бога. То, чего ты хочешь, невозможно… Я и во сне никогда не допускала и наяву ни разу не подумала. Родители иногда говорили меж собой о том, что хорошего мужа мне желают, но о тебе никогда не упоминали. Твой отец тебе ни за что не позволит взять в жены бедную девушку, даже если бы ты и хотел.
— Об этом не беспокойся; жаль, отца дома нет, он сам бы подтвердил. А мне говорит как-то: «Слышь, Гавел, ты вроде по могильщиковой дочке сохнешь? Ведь это ей ты помогал санки с горы свезти? Я на вас с луга смотрел. У тебя мой глаз, парень. Будь я в твоем возрасте да имей возможность выбирать, как ты, я другую не взял бы. Она из доброго гнезда, да и сама словно из воска вылеплена». Но я тебя все сватаю, а ты и не помышляешь свое согласие дать! Верно, все же другой тебе больше по сердцу, а ты боишься сказать мне это?
— Ох, Гавел, Гавел! Не гневи ты бога… Что могу я ответить на твои слова? Ты же прекрасно знаешь, что за тебя я бы на крест пошла…
Тут уж она не выдержала, голова у нее закружилась так, что она упала прямехонько в его объятия.
Как раз напротив, в окне, выходил на небо месяц, словно из серебра выкованный; он плыл по вечернему небу, а за ним розовый след оставался…
Не одна только цивковская молодуха шла перед храмовым праздником к матери печь да варить — за молодой столярихой тоже девочка несла полную корзину разной снеди, когда она переступала порог низенькой лачуги могильщика, где отец ее уже растапливал в сенях печь. Муж пришел к Цилке на свежие колбаски, но приятелей с собой не привел. Гавел не хотел ни видеть никого, ни слышать — только ее одну. Люди поговаривали, что он за свою молодую жену душу отдаст, и даже цивковская молодуха не решалась отрицать этого: ведь Гавел при оглашении такую музыку заказал — хорошо, костел не обрушился.
— Кто мог в жатву сказать, что я еще до храмового праздника замуж выйду, и за кого! — блаженно вздыхала Цилка, усаживаясь ужинать рядом с мужем, напротив родителей.
— А я доподлинно знала, что помолвка у тебя будет вскорости, — отвечала мать. — Разве не говорила я тебе, когда ты после обеда сразу же, только ложки положим, со стола убирать начинала: «Вот увидишь, девонька, счастье тебе на голову ни с того ни с сего свалится». И свалилось!
Перевод В. Савицкого.
ПОЦЕЛУЙ
Отзвонили полдень и вдруг зачастили по покойнику.
Игравшие на деревенской площади дети не обратили на это ни малейшего внимания; мужчины хоть и обнажили головы, но сохраняли такой вид, словно ничего особенного не произошло; одни женщины всполошились, Всё побросали — одна на плите, где заканчивала стряпать обед, другая в хлеву, где выдаивала полуденное молоко, третья в чулане, где, пользуясь первым теплым солнышком, обметала зимнюю пыль. Словом, собирались отовсюду на обычную в таких случаях сходку под вековую липу, раскинувшую свои могучие ветви близ старого костела посреди горной деревни.
«Кто ж это помер?» — спрашивают друг у дружки женщины, но ни одна о том и ведать не ведает. Не слыхать было, чтобы в приходе кто-нибудь тяжко хворал. По крайней мере бабы из окольных деревень ни о чем таком не знали, когда в прошлое воскресенье перед обедней, по своему давнему доброму обыкновению, точили лясы на погосте, а ведь воскресенье было только позавчера.
Гадают наши горянки, гадают, кто преставился, перебирают всех стариков, и хотя поминутно воздевают руки и крестятся, дабы никто не подумал, будто их привело к костелу под липу лишь праздное любопытство, а не христианская любовь к ближнему, однако ж они скорее мыслью на колокольне у пономаря, чем сердцем — возле душеньки, расстающейся в эти мгновения с миром. Каким же ударом пономарь будет вызванивать теперь?
Эва, двойным! Стало быть, женщине открывается сейчас правда божья; кабы тройным вызванивал, — значит, мужчине. Под липой новая волна изумления и догадок: кто ж это из соседок почил вечным сном, в чьем же доме смерть?
Кумушки решают дождаться пономаря, чтобы, как только он выйдет из костела, тут же и спросить его об этом. Пусть себе скотина мычит у пустого желоба, пусть яичница подгорает в печи, пусть забирается кошка в раскрытую кладовку и лакомится чем хочет, пусть муж ворчит сколько угодно — дескать, опять не дождаться обеда, — они не тронутся с места, пока не утолят свое любопытство. Право же, узнать из первых рук такую новость стоит всех этих мелких неприятностей. Тем более что муж быстро остынет, как только жена выложит ему, в чем дело; и во всех домах не только сегодня, но и еще много дней кряду будут толковать, судить да рядить об этой неожиданной смерти.
Тому, кто не знает, следует сказать, что разговоры для нас, жителей гор, примерно то же, что для рыбы — вода, для ребенка — мед, для птицы — воля, для луга — роса. Кто хочет, чтоб мы помалкивали, тот желает нашей смерти, не иначе. Лучше мы все, сколько нас ни на есть под Ештедом, будем сидеть без хлеба, без соли, на одной сухой картошке, но от доброй беседы мы не откажемся, в разговорах мы облегчаем душу, черпаем новые силы, находим исцеление, разговор — это наша исповедь. Ни за что на свете девица не пойдет у нас одна за травой, ребенок — по ягоды, мужик не отправится один в путь-дорогу, а баба — за хворостом. Что бы мы ни делали, все делаем сообща, иначе у нас работа не спорится, скука одолевает и ни к чему душа не лежит. Зато когда рядом с нами есть еще кто-то, с кем можно поговорить обо всем мыслимом и немыслимом, то тут уж дело у нас так и горит, так и пляшет, любо-дорого посмотреть, всем понизовым на диво!