Я дую на кофе, с опаской дотрагиваюсь губами до раскалённой севрской чашки, прислушиваюсь к удаляющемуся по гравию эху рыси, и мне уже не терпится начать учиться ездить верхом — на прошлой неделе папочка, смеясь, пообещал сделать из меня прекрасную амазонку, — и сейчас, осторожно прихлёбывая кофе из тонкостенного фарфора, я уже представляю себя лихо скачущей на сером в яблоках Пере Гюнте или вороном норовистом Телемахе.
Затем я принимаюсь за мёд. Серебряная ложечка погружается в вязкую магму, протискивается в лабиринте ломтиков сот, делает рывок в сторону и вверх и как трепещущая рампетка с добычей, мелькает в воздухе, застывая над вазочкой. Долгая лунная слеза капает на медовую поверхность. Я опрокидываю содержимое ложечки на хлеб. Расплавленное золото обрушивается на ржаную мякоть, жадной лавой стремительно стекает по коричневой корке. Мои зубы впиваются в хлеб. Мёд обволакивает дёсны, нёбо, язык и новорождённый резец, отчего начинаются долгожданные полуденные судороги, так схожие с утренним удовольствием, когда ещё холодными пальчиками я играю в моей отзывчивой промежности.
Один за другим я проглатываю куски хлеба под толстой подвижной медовой кожицей, и пока я с трудом двигаю челюстями, тихонько мычу, стоптанной подошвой сандалии подталкиваю попку поросёнка, занятого под столом обезумевшим от ужаса детёнышем–пауком, вспоминаю я братика Рене со спущенными штанишками и его чем–то изнутри набухший отросток, который он окрестил таинственным поросячьим именем Зизи и дал мне подержать во рту.
От утреннего бега, слёз, меда, солнечного жара веки мои тяжелеют. Поросёнок наконец–то съедает паука и, важно виляя задом, удаляется за шкаф. Дверь трепещет и постанывает от сквозняка. Младшая дочь тролля, ненароком толкнув ветвь розового куста, захлопывает окно в сад. Я отодвигаю отозвавшийся хрустальным всплеском поднос, кладу голову на тёплый стол, мгновенно загудевший ракушкой с эгейского пляжа и, закрывая глаза, слышу, как поросята наперебой объясняются в любви с польщённой розеткой… Лес зароптал, наполнился гулом железного бега и тяжким, предвкушающим истошный вопль дыханием. Воздух взвизгнул, и топор хрястнул меня в левый бок, по рёбрам. Кровь залила кожаные ножны — я отпрыгнул вмиг, оскалил зубы, взвыл, загоготал и пустился в пляс — раз! — покрывало сошло с моих глаз, мой короткий меч пронзил живот, и победный крик слился со стоном жертвы. Рядом я ощутил дыхание бога, мой щит прикрыл его правое бедро, тотчас затрепетав от орлиного клюва стрелы, и, всевидящий, я закружился по поляне, в темноте различая тени братьев и тени врагов. Каждый мой удар нёс смерть, в каждой смерти находил я дрожь наслаждения, чей ритм был близок вихрю моего танца.
Позже, чтобы войти в священную ярость, я уже обходился без ран. Мой противник только сжимал окованное медью топорище, а я уже знал, как металл расчленит кромешную тьму и, не замедляя победного пляса, делал рывок вперёд и в сторону. Гибкое лезвие моего меча, как жало индийской змеи, молниеносно достигало своей цели — крушило череп, рвало печень, дробило ключицу, в широком круговом полёте разрубало ляжку, — а я уже нёсся по застывшему в восхищении бору, по шаткой палубе царьградской галеры, по ужаснувшейся лютециевой улице в поисках нового танцора.
А однажды я понял — это смерть, и, встав на цыпочки, замер в блаженной судороге предчувствия гибели. Волны грудью бились о наш драккар и, чавкая, лизали лопасти вёсел. Стрелы вылетали из тьмы, пробивали лбы и кольчуги, и как львиная пасть, алел у мачты огонь. Из темноты, улыбнувшись одними чёрными глазами и откинув вьющуюся белокурую прядь, крысолов прошептал: «Подними свой щит!» Я немедленно подчинился ему, и мой сработанный из серебра и олова, с серебряным же ремешком и золотыми пластинами щит плавно пополз вверх, как прозрачная ткань с ложа пленных персидских княжон, коих насиловали мы всю ночь, а поутру девственницами бросили в полные дельфинов тирренские воды.
Копьё рассекло ночь, пронзило мне пах и вышло сзади. Я нащупал его гладкое древко, ощутил его толщину и загоготал от неслыханного счастья. Всей пятернёй я ухватился за его железный наконечник, и мои пальцы отлетели в стороны. Я засунул в рот то, что было моим кулаком, всасывая терпкий солоноватый сок, как когда–то в детстве — дикий мёд из разорённого улья. Левой рукой я схватил бадью с горящей смолой, прижал её к животу, в который пчелиным роем уже успели жадно впиться семь стрел, взвыл медведем и сиганул на палубу данов, откуда в кудрявом порядке к нам лезли бородатые тени с ножами в зубах. Там, расплескав смолу, я вылил жидкое пламя на себя, далеко отплюнул откушенный язык, бросился к материнскому покрывалу чёрного паруса, сорвал его с мачты и, захлёбываясь кровью, пошёл плясать по драккару, сея огонь и ужас… Шмель, как бывало уже не раз, ткнулся в мочку уха, запутался в волосах, нажужжал мне тайны, подслушанные им ночью у разговаривающей во сне земли, и отправился в сад по своим клеверным делам. Я протёрла глаза и окончательно проснулась, тотчас постаравшись забыть о сне, — каждый день одно и то же, а я всё равно в этом ничего не смыслю.
Солнце, уже описав свой полукруг, освещает горы с другой стороны ущелья, а напротив маленькая индиговая тучка плотно сыплет серую манну на стадо коров, повернувших ко мне свой однорогий пятнистый профиль, да на сосновый лес, карабкающийся к хмурой вершине в фиолетовой юбке.
Я слизываю с ножа семейство медовых капель: отца, мать и двоих детей; подхожу к книжной полке; снимаю с нижнего, наименее пыльного стеллажа гремящую изнутри коробку; расставляю фигуры в боевом порядке, с непривычки путая мужеподобную королеву и её толстобёдрого супруга. Когда же две враждующие стороны, насупившись, стоят друг против друга, в окно влетает темно–зелёная муха–великанша и принимается кружить над полем шахматной брани. Я хватаю раскрытого Гулливера и с размаху бью по пикирующему над королевой насекомому. Чёрный слон летит на пол, пешки валятся в беспорядке, толкая друг друга боками, ладья кружит на месте и тоже слетает с доски. Сражённая муха падает на G4, жужжит что есть мочи: «Ззззи–зззи» — и, забившись в судорогах, испускает дух на D3. Я скидываю её на огненный паркет, и поросята весело окружают нежданное яство. Затем я кладу на стол расправившего крылья Гулливера и принимаюсь облизывать гладкий костяной воротничок покорного короля. Мой язык ощущает сейчас каждую впадинку, каждый изгиб, каждый пощажённый лаком изъян фигурки. После я берусь за черногривого безногого коня и, не выпуская изо рта корону лишённого лица белокожего монарха, начинаю переставлять дрессированного скакуна с G1 на I2, с H3 на J4, а оттуда ещё дальше — на L5.
Так проходит ещё несколько часов. Поросята спят на отвергнутой ими мухе. Туча напротив уже излила себя и сейчас, пронзённая широкой радугой, изящно висит в воздухе дымкой пушечного выстрела. Сумасшедшая тень бабочки, как чёрный мячик, прыгает по кирпичной стене, а с самого апреля квартирующая в саду цикада урчит свою вечернюю песню.
Громкоголосый граммофон в салоне испускает змеиный шип, и медленно и величественно музыка начинает разгон. Мелодия льётся всё мощнее, и вот ураган звуков уже не удержишь ничем. С радостным звоном он распахивает окно, проносится по саду, играет там вишнёвыми листьями, завихряется, переходит в галоп и улетает в горы. Чтобы лучше видеть эту лихую скачку, я подхожу к подоконнику и представляю себя скачущей по сказочному бору в объятьях отца на невидимом в ночи иноходце.
Симфония вздымается девятым валом, нависает надо мной и плотоядно раскрывает свою пасть. Блаженство распирает мне пах, пузырьком подскакивает к сердцу и неожиданно лопается одновременно с гигантским розовым шаром музыки, способным вместить и меня, и брата Рене. Я в изнеможении прикрываю глаза и тут же ощущаю под левым веком твёрдую соринку; кончиком языка облизываю мизинец, провожу им по глазу, — раз, другой, третий, — и угольная пылинка переходит на подушечку пальца.
Уже в чёрном, под цвет ночи платье мама появляется в комнате, сверкая и дыша ещё полной музыки улыбкой. Она подходит ко мне, опускается на колени, обнимает меня, прижимается ко мне грудью и правой щекой. В молчании мы разглядываем мерцающий небесный ковёр, чётко видимое созвездие Стрельца, рябую луну, купающуюся в Сильваплане и залитый ослепительным огнём замок.